Невроз и психосоматические расстройства 7 страница



Трудности начинаются уже в процессе первичной терапии, когда больной впервые осознает и ощущает, чего он хочет, и очень часто убеждается в том, что это вовсе не то, чего хотят родители. Это трагический и трудный период как для пациента, так и для родителей. При этом не надо думать, что пациент проявляет расчетливую жестокость. Он не собирается мстить родителям за их прегрешения. Но он надеется, что они увидят свою неправоту и станут любящими родителями, но, к сожалению, такая надежда редко сбывается. Теперь пациент может позволить родителям быть такими, какие они есть. Он отныне будет жить своей жизнью, а это, собственно говоря, единствен-

8—849

ная роскошь, которую может позволить себе каждый из нас. Я вспоминаю об одной женщине, которая всю жизнь была посредником между вечно ссорившимися матерью и отцом. Когда она отказалась от роли миротворца, то с удивлением увидела, что родители сумели поладить без ее помощи.

Иногда случается так, что ребенок становится более ценным в глазах родителей, ибо теперь за его любовь надо бороться им. Пока ребенок и его покорность были чем‑то само собой разумеющимся, его не ценили. Обычно после прохождения первичной терапии больные отмечают, что родители начинают чаще звонить и приезжать в гости. Родители не понимают, что если сын — а это может быть сорокалетний мужчина — позволяет им жить их собственной жизнью — какой бы хорошей или плохой она ни была — то это и есть проявление его реальной любви. До прохождения лечения пациенты полагаются на количественные показатели меры любви: количество приглашений, количество телефонных звонков и стоимость подарков. Когда ребенок перестает обращать внимание на количество, но придает большее значение качеству чувства, то невротические родители часто не понимают, как им реагировать, потому что никогда прежде не принимали в расчет чувства своего ребенка.

Пациент, прошедший курс первичной терапии, может, если захочет, контактировать со своими родителями, но на этот раз без борьбы. Приняв себя, как личность, он способен теперь принять и своих родителей. Он понимает, что невротическое поведение — это пожизненный приговор, и никто не станет выбирать такой стиль поведения по собственной воле. Теперь он хорошо понимает боль своих родителей, потому что и сам прошел через нее. Он знает, что и они, по сути, жертвы.

Быть родителем вообще очень трудно, потому что это требует выковать из ребенка личность, но именно, самостоятельную личность, а не в орудие удовлетворения собственных потребностей. Неудовлетворенные потребности родителя в большой степени оказывают влияние на то, окажется ли он способным быть творческим родителем. Неважно, при этом, является ли сам родитель психологом или психиатром; если родитель даст волю этим погребенным в глубинах подсознания потребностям, то ребенок будет страдать. Насколько сильно будет стра

дать ребенок, зависит оттого, насколько родители парализовали его чувства, чтобы он смог перенести их отношение к себе. Родитель в таком случае рассматривает ребенка исключительно как орудие удовлетворения своих потребностей и исполнения своих чаяний. Ребенок не принимается в расчет как таковой — как самостоятельная личность; это начинается даже с имени, какое дают ребенку. Например, если мальчику дают имя Парсифаль, то это уже говорит о том, какие надежды возлагают на него родители с самого рождения.

Или, наоборот, родитель преисполнен самых добрых чувств в отношении ребенка, но под давлением своих застарелых потребностей, все время говорите ним. Одна пациентка, переживая первичную сцену, говорил: «Перестань болтать! Дай моим чувствам отдохнуть, чтобы я сам в них разобрался!» Родитель так много говорил, что лишил ребенка возможности подумать очем- либо самостоятельно. Действительно, в данном случае, стоило только родителю замолчать, а девочке задуматься, как родитель тотчас говорил, что знает, о чем она думает.

Так как невротический родитель видит в ребенке лишь собственную потребность, то в наибольшей степени страдает ребенок такого родителя, который испытывает наибольшие потребности. Разрушительное поведение характерно для родителей, в таких случаях, не потому, что родители неисправимые эгоисты, а потому что навязывают ребенку свои надежды и свои амбиции. Эти надежды не позволяют ребенку стать самим собой; он постоянно занят тем, что исполняет требования своих родителей, удовлетворяет их, а не свои, потребности. Деструктивный родитель, таким образом, это такой родитель, с которым ребенок вынужден «заключать сделку»: «Я сделаю то‑то, а ты взамен сделаешь то‑то». Это обусловленная любовь, а условием такой любви становится то, что ребенок превращается в невротика.

Пациент, прошедший курс первичной терапии, снова обретает способность ощущать боль, он переживает по поводу несправедливостей и насилия нашего несовершенного мира, но этот ребенок никогда больше не будет невротиком. Его будет глубоко задевать то, что происходит вокруг него, но ему не придется отключать часть сознания, чтобы избегнуть переживаний. Короче говоря, он будет реагировать чувствами, а не напря

жением. Он остается уязвимым человеческим существом, непосредственно отвечающим на стимулы внешнего мира, но они не подавят и не захлестнут его, так как он всегда распоряжается собой по собственному усмотрению. Я убежден, что только такой человек сможет создать новый мир, в котором можно жить — реальный мир, в котором решаются реальные проблемы населяющих его людей.

Гэри

В описании случая Гэри вы найдете подробности того, как работает первичная терапия. Дневник приведен достаточно полно, но был сокращен в связи с ограниченностью объема книги.

В начале курса лечения Гэри страдал едвали не манией преследования, настолько параноидным было его поведение. Во время первого группового занятия он повздорил с другим членом группы: Гэри думал, что тот человек и я составили против него заговор, чтобы заставить его почувствовать себя изгоем. Он прикрывал свое чувство неприкаянности гневом и злобой. Мы смогли остановить гнев, это заставило его почувствовать первичную боль и устранило параноидные симптомы. Я  прозвал Гэри уличным драчуном, ибо это было его основное занятие, когда он был подростком. Теперь он просто «не может злиться». Это изменение отразилось в его лице и в его речи. Когда он вошел в мой кабинет, то изо всех сил старался произвести впечатление крутого парня. Теперь его внешность и манеру выражаться можно назвать исключительно мягкой и вежливой. До лечения он сильно сутулился, так как страдал от болей в спине, но теперь спина перестала болеть, и он впервые за много лет смог расправить плечи и выпрямить спину.

25     февраля

Сегодня я взорвался в первый раз. Было такое впечатление, что с плеч сняли огромный груз, и все, что накопилось внутри, буквально хлынуло наружу. Вся дрянь полилась волнами, брыз

гами и вихрями. Не помню, чтобы в тот момент мне хотелось сознательно сдержать этот поток: не уверен я также, что чувствовал какое‑то очищение — во всяком случае, не думаю, что это самое подходящее слово — но я чувствую себя немного просветленным, мне стало немного легче, кажется, с плеч свалилось какое‑то бремя. Потом я почувствовал себя совершенно опустошенным, лишенным энергии, не таким враждебным, во всяком случае в тот момент я ни на кого не сердился.

Все это излияние, как мне кажется, началось самопроизвольно; по крайней мере, не помню, чтобы Янов или я что‑то делали, чтобы оно началось. Но мне думается, что вся эта чертовщина копилась во мне в течение прошедших восемнадцати лет или околотого. И вот я оказался внутри всего этого, словно в каком‑то извращенном оргазме, выдавливая из себя каждый момент прошлого, со скрипом, злобой, болью, жалобами, плачем, проклятьями, ругательствами, стонами и воплями. Я выплевывал из себя вещи, которые, как мне казалось, давно выветрились из моей голову, или с которыми я давно смирился, но теперь я знаю, что они копились во мне, сжирая меня все эти годы. Я  выкрикивал слова, которые хотел выкрикнуть миллион раз в прошлом, но я выбил из себя это желание.

Сейчас наступил вечер, и я чувствую какое‑то одиночество и обиду, от которых всегда хотел всеми силами избавиться, выбить из себя. Я знаю теперь, что обида это та же самая физическая боль, и когда она выходит наружу, то начинаешь рыгать, потому что тошнит от одной мысли, что она снова окажется внутри тебя и с ней снова придется жить. Должно быть, та обида, та боль, которую я хранил в себе, была протухшей, вонючей, гнойной и ядовитой, и я понимаю, что должен от нее избавиться, чтобы у меня появился приличный шанс жить в дальнейшем приличной жизнью.

Мне все еще трудно находиться наедине с самим собой. Сегодня днем я дремал до часа дня, а потом весь день, до обеда, провел наедине с собой. Я никак не могу заставить себя реально чувствовать и воспринимать вещи. Я занимаюсь умственной жвачкой, постоянно думая, чем занять голову — я перекусываю, вспоминаю стихи или песни. Я все еще дерусь сам с со

бой. Я не даю себе чувствовать свои чувства. Самое трудное — это быть одному. Теперь я начинаю понимать, как тяжело находиться в моем обществе.

К вечеру мне стало полегче. Весь вечер я лежал, стараясь снова пережить то, что пережил сегодня, но не смог. Пошел вечером на групповое занятие, опоздал на десять минут, за что схлопотал от Янова, который сказал: «Я не засчитываю невротическое время». Я никогда не думал об этом так. В группе все по–другому. Теперь я точно знаю, что я болен, насмотревшись на этих людей, которые, нисколько не стесняясь и не испытывая страха, падают на пол. Один парень просто достал меня до самых кишок, но я не мог уйти. Я не могу сказать, чтобы кто‑то из них затронул во мне какие‑то струны. Мне все больше ясно, что изо всех сил сопротивляюсь тому, чтобы что‑то чувствовать — об этом мне напоминает тупая боль в кишках. Это единственное, что я чувствую. Вернувшись в мотель, я постарался пережить первичную сцену. У меня ничего не получилось — из моих глаз выкатилась лишь пара слезинок. Я постарался воспроизвести ситуацию, в которой все происходило — но не смог сделать и этого. Я понял, что мне больно, так как тяжесть и напряжение в животе не отпускают меня. Мне действительно плохо. Я попытался вспомнить папу — бесполезно. Наконец, немного позже, я справился, мне стало немного легче. Почувствовав себя лучше, я попробовал еще раз — примерно час спустя. Я  снова постарался вызвать первичную сцену и снова неудачно. Но на этот раз боль в животе была чуть легче. Все это продолжалось с десяти до половины первого.

26     февраля

Опять. Уже третью ночь подряд, я не могу как следует выспаться; мне ничего не снится, но я все время ворочаюсь и беспрерывно просыпаюсь. Сегодня без всякого будильника я просыпался в два, без четверти семь и в четверть девятого. Встал в половине девятого. Легко позавтракал, послушал болеро, напечатал эту запись, а теперь буду один до визита, который назначен на двенадцать часов.

Сегодняшний сеанс первичной терапии меня просто измотал и опустошил. Просто поражаюсь, сколько боли и обид во мне накопилось. Что за штука — эта терапия — постоянно удивляешься тому, сколько яда в твоем организме. Мне кажется, что сейчас я все время занят тем, что говорю многим людям «мать вашу» — причем говорю это громко и изливая массу яда. Я не мог делать это, когда был мальчишкой, потому что был совершенно беззащитным. Еще одна вещь, в которой убеждает первичная терапия, заключается в том, что начинаешь понимать, что чувства и боль — это реальная, физически существующая вещь: она находится в кишках, она разрывает на части, или она гнездится между лопаток, или в груди. Ты открываешь рот, чтобы вдохнуть, но вместо этого рыгаешь, потому что к горлу подкатывает тошнота. Боль — очень тошнотворная штука. Сегодня чувствовал себя, словно объевшийся мухоморами берсерк. Все время орал на старуху и старика. Потом я перекинулся на детей; я очень рад — я, освобожденный от бремени, чувствующий облегчение — оттого, что во всю глотку орал, что я с ними сделал. Я так плохо себя чувствую, что даже противно. Я — действительно душевнобольной человек. Мне надо собраться.

После легкого обеда поехал на пляж. Кажется, я бывал на этом пляже сотни раз, но теперь это были я и пляж — одновременно вместе и по отдельности. Пару миль я прошел по линии прибоя, подбирая раковины и куски топляка, утопая ногами в мокром холодном песке. Дул сильный ветер. Он продувал пальто, кожу, добираясь до костей. Какое наслаждение вдыхать этот холодный влажный ветер; он обжигал мне щеки. Не могу сказать, почему, но сегодня, на пляже, я почувствовал себя живым. Такого я не чувствовал давным–давно. Я просто ощущаю себя живым.

Теперь мне уже не так плохо одному. Я нахожу, что теперь могу сидеть один довольно долго, не испытывая никакого внутреннего беспокойства, мне стало намного интереснее то, что происходит внутри моего организма, и я могу довольно долго к нему прислушиваться. Сейчас мне уже не так сильно нужны радио или книги. Но вытерпеть это положение в течение нескольких часов я все же пока не могу. Сегодня вечером я снова один. Надеюсь, что сегодня я смогу уснуть, но, с другой сторо

ны, будет лучше, если ночь снова будет испорчена, так как это единственный способ сделать так, чтобы в будущем мне не приходилось переживать таких плохих ночей.

Мне только что пришло в голову, что когда я кричу, моя речь вырождается в непристойности, но интересно не это; мне, на самом деле интересно, что я начинаю выражаться на английском языке городских трущоб, которым я когда‑то пользовался: любопытные междометия, фрагментированные высказывания — наполовину вопросительные, наполовину утвердительные, и сленг. Такое впечатление, что я намеренно выбираю этот язык, чтобы меня поняли те, к кому я обращаюсь. Думаю также, что речь на самом деле реальна — мне нет нужды подыскивать подходящие слова; самое верное слово сейчас — это то, которое само рвется из груди.

Только что подумал о том, что может иметь какое‑то значение: когда я переживаю первичную сцену со своими старыми знакомыми, то начинаю размахивать кулаками, стараясь дотянуться до их морд; но сегодня, представив своих братьев, я не помню, чтобы пытался их ударить. Я изо всех сил лупил кушетку, но мне кажется очень значимым, что я не хотел бить их по лицу. Кроме того, я точно помню, что не обзывал их обидными словами. И вот что еще меня донимает: когда я хочу сказать что- то старику, то начинаю жестоко бить сам себя. Я себя никогда не обижал, и поэтому меня беспокоит то, что я хочу причинить себе боль — за что? Вероятно, меня мучает чувство вины; я так сильно виноват, что сегодня целый день искал оправдания своим родителям, стараясь объяснить, что они из себя представляют или представляли раньше. Арт прав, когда говорит, что они причинили мне глубокую обиду, и это, на самом деле, так. Я знаю, что стало причиной первичной боли.

27     февраля

Эта ночь прошла не так уж плохо. Я прекрасно выспался. Не знаю, правда, хорошо или плохо это для лечения. Я был один на протяжении четырех часов с лишним, и почти не испытывал при этом никакого беспокойства. Я старался воскресить в

душе первичную сцену, но единственное, чего мне удалось добиться, было несколько слезинок. Сегодняшний сеанс тоже прошел спокойно. Я не проявлял никакой склонности к насилию, как это было на протяжении трех предыдущих дней. Но я все же много кричал и размахивал кулаками в воздухе. Кажется, за последние два дня я научился устанавливать кое–какие «связи». Не знаю, должно ли так быть, но я начинаю осознавать некоторые вещи и могу теперь связать их с тем, что имеет для меня существенное значение. Сегодня не было приступов судорожного плача и рыданий, и я не чувствовал  желания плакать. Когда я говорю «чувствовал», то, как мне думается, я описываю физическое побуждение, «живущее» внутри меня, и когда я даю ему овладеть мною, то оно извергается из меня как поток, который кажется мне живым в его пульсирующей непосредственности. Теперь я не стану сомневаться, не буду оспаривать тот факт, что чувствование  это реальное физическое событие, происходящее внутри меня, и оно может существовать и вне меня, если я позволю себе его ощутить и излить его наружу. Странная это штука: с тех пор как я много раз ощутил свои чувства, они, вроде бы, начали наконец оставлять меня в покое. Например, сегодня у меня не было плаксивости по поводу моего одиночества, хотя во все предшествующие дни оно вызывало у меня потоки слез. Сегодня я смог просто выговорить чувство. Я немного растерян, и не могу понять, что бы это значило. Это может значить (1), что я блокировал чувство, в чем я сомневаюсь, потому что Янов бы это сразу заметил; или (2) что я могу теперь сосуществовать с чувством и при этом не плакать — если во всем этом, конечно, есть вообще какой‑то смысл. Я  хочу сказать этим вот что: возьмем для примера женщину, которой из‑за рака отняли грудь; она беспрерывно плачет, испытывая подлинное глубокое горе; она соглашается на операцию, ей ампутируют грудь, но может жить с ощущением потери, потому что она знает и чувствует, в чем заключается ее боль. Думаю, что в этом есть какой‑то смысл.

Самое паршивое из всего, что произошло сегодня — это то, что мне пришлось справиться с тем фактом, что я лгал Янову. У меня сильно болел затылок и область челюстного сустава. Янов сказал, что так проявляются непрочувствованные мысли. Это

было чертовски правильно: Мысль заключалась в знании того, что я лгал и сохранил в тайне свою ложь, и болью проявился отказ прочувствовать это чувство; короче от этого я и заболел. Я во всем признался (что провел ночь дома, а не в мотеле) и боль тотчас прошла — думаю через две или три минуты после того, как я сказал правду. Конечно, я ушел домой и тем, что я сделал, нарушил ход лечения. Я сделал это только из‑за денег — не хотел тратить лишнее — в точности как мой отец. Но, действительно, если окажется — после всех моих попыток ни в чем не походить на отца — что я похож на него многими чертами — больше, чем я думаю, то мне стоит злиться только на самого себя за то, что я довел себя до такого болезненного состояния. Действительно странное обстоятельство связано с этой первичной терапией — не можешь соврать психотерапевту; нет, конечно, соврать можно, но этим повредишь только себе самому, а потом все равно придется сказать правду. В конце концов, перестаешь врать. Это будет для меня большим благом, так как

я почти всю свою жизнь был отъявленным лжецом, и хочу

искренне хочу — наконец, остановиться.

Сегодня я был один с без четверти двух до половины шестого, а потом с шести до полуночи. Все было не так уж плохо; мне становится легче переносить одиночество; но, может быть, я просто не работаю над собой, так как мне кажется, что от этого мне придется болеть и страдать. Видимо, в этом и заключается моя беда; вероятно, я хочу себя за что‑то наказать.

1 марта

В субботу утром, во время занятий в группе я был резок, едок и вообще невыносим. Когда первый парень занялся первичной сиеной, я почувствовал себя физически плохо— желудок у меня скрутило в тугой узел, в горле пересохло; мне страшно захотелось расслабиться — этого требовал весь мой организм. Когда Янов сделал мне знак, то я испытал не страх, а какое‑то облегчение, оттого, что наступила моя очередь. Я сделал все, на что был способен, но не знаю, насколько хорошо у меня это получилось. Все это показалось мне каким‑то диким. Правда,

мне кажется, что ни разу за всю свою жизнь, я не слышал столько жалоб и плача, стонов и крика, но самое странное, что все это нисколько меня не напугало, Я был внутри всего этого, я был соткан из этого. Один кричащий человек передает эстафету другому, а когда все, казалось бы, успокаивается, кто‑то начинает все сызнова, и опять все повторяется. Наконец, все кончилось без всякого сигнала: все подошло к своему естественному  заключению. Это тоже уникальное свойство первичной терапии. Психотерапевт нисколько не переживает по поводу каждого вскрика или всхлипа пациента. Наоборот, он побуждает пациентов кричать и плакать. Вот Янов — он осторожно ходит между распростертыми на полу телами, мягко беседует с первым пациентом, потом еще с кем‑то рядом, подает знак своей жене — а все вокруг кричат и плачут от боли. Он же сидит себе и спокойно попивает кофе среди всего этого бардака. Я и сам не понимаю, какого черта я не хохочу над всей этой нелепостью — то, что здесь происходит, слишком нереально. Но именно тогда до меня дошло, что моя жизнь — жизнь с промытыми мозгами — она и ничто больше, заставляет меня считать происходящее нереальным. Ничто не может быть более реальным, чем вот это — сильнейшее, до боли реальное человеческое страдание. Об этом говорит мое дурацкое образование и воспитание: «Нет, не может быть, люди не кричат и не плачут. Они скрывают свои чувства, как хорошие маленькие мальчики». Итак, все это реально. После сеанса я чувствовал себя очищенным, обновленным и страшно усталым. Я не пролил так много слез, как другие; правда были и такие, кто плакал меньше. Но даже это не самое важное.


Дата добавления: 2018-02-18; просмотров: 308; Мы поможем в написании вашей работы!

Поделиться с друзьями:






Мы поможем в написании ваших работ!