Часть 2. Конец классических идеологий и их метафорфозы



Глава 2. Либерализм и его метморфозы 

Das Liberalismus ein weltliches Verhaengnis  

 

В 1932 г. немецкий национал-большевик Эрнст Никиш, чьи идеи были чрезвычайно близки как русским национал-большевикам (Устрялов), так и евразийцам, написал книгу с показательным названием «Гитлер — злой рок для Германии» («Hitler — ein deutsches Verhaengnis»). Книга прошла почти незамеченной, но спустя несколько лет привела его прямой дорогой в концлагерь. Он оказался абсолютно прав — Гитлер на самом деле оказался именно роковой фигурой для Германии. Роковой, значит, неслучайной, обоснованной, укорененной в ходе вещей, сопряженной с логикой судьбы, но воплощающей темный ее аспект. И в этой книге, и в других своих работах Никиш повторял: «В человеческом обществе нет фатальности, присущей природе — фатальности смены сезонов, природных бедствий. Достоинство человека состоит в том, что он всегда может сказать „нет”. Всегда может восстать. Всегда может подняться на борьбу даже с тем, что кажется неотвратимым, абсолютным, непобедимым. И даже если он проигрывает, он дает пример другим. И другие приходят на его место. И также говорят „нет”. Поэтому самые роковые и фатальные явления можно победить силой духа».

 

Никиш боролся с нацизмом и нацистами, ранее и точнее других предсказав, чем будет чревато для Германии, для человечества их кровавое правление. Он не сдался, он бросил вызов «злому року», не опустил рук. И самое важное: противостоял он с горсткой своих единомышленников-антинацистов такой силе, которая казалась непобедимой. Группа последователей Никиша — один из них национал-большевик Харро Шульце-Бойзен — стала ядром «Красной Капеллы». Самого его, почти полностью ослепшего, освободили из концлагеря в 1945 г. советские войска. Физически победы, за которую он отдал свою жизнь, он не увидел, но до конца своих дней оставался уверенным в том, что злому року человеческой истории необходимо противостоять, даже если он проистекает из ее глубинных маховиков.

 

Сегодня то же самое можно сказать о либерализме как идеологии, победившей на Западе и распространяющей свое влияние — множеством старых и новых способов — на весь мир, с опорой на мощь гипердержавы № 1 — США. Снова кажется, что эта мощь неотвратима, не случайна, следует фундаментальным роковым закономерностям и спорить с этой силой бесполезно. Но снова, как и в случае Эрнста Никиша, находятся люди, готовые произнести ту же формулу, только на сей раз применительно не к отдельной стране, а ко всему человечеству: «Либерализм — злой рок человеческой цивилизации». Борьба с ним, противостояние ему, опровержение его ядовитых догм есть моральный императив всех честных людей планеты. Во что бы то ни стало мы должны аргументировано и обстоятельно, снова и снова повторять эту истину даже тогда, когда это представляется бесполезным, неуместным, неполиткорректным, а порой и опасным.

 

Либерализм как резюме западной цивилизации и его определение  

 

Для того чтобы адекватно понять сущность либерализма, надо осознать, что он не случаен, что его появление в истории политических и экономических идеологий основывается на фундаментальных процессах, происходящих во всей западной цивилизации. Либерализм — не просто часть истории этой цивилизации, но ее наиболее чистое и рафинированное выражение, ее результат. Это принципиальное замечание требует от нас более строгого определения либерализма.

 

Либерализм — это политическая экономическая философия и идеология, воплощающая в себе главные силовые линии Нового времени, эпохи Модерна:

 

— понимание человеческого индивидуума как меры вещей;

— убежденность в священном характере частной собственности;

— утверждение равенства возможностей как морального закона общества;

— уверенность в «договорной» («контрактной») основе всех социально-политических институтов, включая государство;

— упразднение любых государственных, религиозных и сословных авторитетеов, которые претендуют на «общеобязательную истину»;

— разделение властей и создание общественных систем контроля над любыми властными инстанциями;

— создание «гражданского общества» без сословий, наций и религий вместо традиционных государств;

— главенство рыночных отношений над всеми остальными формами политики (тезис «экономика — это судьба»);

— убежденность в том, что исторически путь западных народов и стран есть универсальная модель развития и прогресса для всего мира, которая должна быть в императивном порядке взята за эталон и образец.

 

Именно эти принципы лежали в основе исторического либерализма, развивавшегося философами Локком, Миллем, Кантом, позже И. Бентамом, Б. Констаном вплоть до неолиберальной школы ХХ века Фридриха фон Хайека и Карла Поппера. Адам Смит, последователь Локка, на основании идей своего учителя, примененных к анализу хозяйственной деятельности, заложил основы политической экономики, ставшей политической и экономической «Библией» эпохи Модерна.

 

 

«Свобода от»  

 

Все принципы философии либерализма и само это название основаны на тезисе «свободы» — «liberty». При этом сами философы-либералы (в частности, Дж. Стюарт Милль) подчеркивают, что «свобода», которую они отстаивают — это понятие строго отрицательное. Более того, они разделяют свободу от (чего-то) и свободу для (чего-то), предлагая использовать для них два разных английских слова — «liberty» и «freedom». «Liberty» подразумевает свободу от чего-то, отсюда как раз и происходит название «либерализм». За такую свободу и бьются либералы, на ней-то они и настаивают. А что касается «свободы для», то есть смысла и цели свободы, тут либералы замолкают, считая, что каждый индивидуум сам может найти применение свободы — или вообще не искать для нее никакого применения. Это вопрос частного выбора, который не обсуждается и не является политической или идеологической ценностью.

 

Напротив, «свобода от» описана подробно и имеет догматический характер. Освободиться либералы предлагают от:

 

— государства и его контроля над экономикой, политикой, гражданским обществом;

— церкви с ее догмами;

— сословных систем;

— любых форм общинного ведения хозяйства;

— любых попыток перераспределять теми или иными государственными или общественными инстанциями результаты материального или нематериального труда (формула либерального философа Филиппа Немо, последователя Хайека: «Социальная справедливость глубоко аморальна»);

— этнической принадлежности;

— какой бы то ни было коллективной идентичности.

 

Можно подумать, что мы имеем дело с какой-то версией анархизма, но это не совсем так. Анархисты — по крайней мере такие как Прудон, считают альтернативой государству свободный общинный труд с полной коллективизацией его продуктов и жестко выступают против частной собственности, тогда как либералы, напротив, видят в рынке и священной частной собственности залог реализации их оптимальной социально-экономической модели. Кроме того, теоретически считая, что государство рано или поздно должно отмереть, уступив место мировому рынку и мировому гражданскому обществу, либералы по прагматическим соображениям поддерживают государство, если оно является буржуазно-демократическим, способствует развитию рынка, гарантирует «гражданскому обществу» безопасность и защиту от агрессивных соседей, а также предотвращает «войну всех против всех» (Т. Гоббс).

 

В остальном же либералы идут довольно далеко, отрицая практически все традиционные социально-политические институты — вплоть до семьи или половой принадлежности. В предельных случаях либералы выступают не только за свободу абортов, но и за свободу от половой принадлежности (поддерживая права гомосексуалистов, транссексуалов и т.д.). Семья, как и иные формы социальности, считаются ими чисто договорными явлениями, которые, как и иные «предприятия», обусловливаются юридическими соглашениями.

 

В целом же либерализм настаивает не только на «свободе от» Традиции, сакральности (если говорить о предшествующих формах традиционного общества), но и на «свободе от» обобществления и перераспределения, на которых настаивают левые — социалистические и коммунистические — политические идеологии (если говорить о политических формах, современных либерализму или даже претендующих на то, чтобы его сменить).

 

Либерализм и нация  

 

Либерализм зародился в Западной Европе и Америке в эпоху буржуазных революций и укреплялся по мере того, как постепенно ослабевали западные политические, религиозные и социальные институты предшествующих имперско-феодальных периодов — монархия, церковь, сословия. На первых этапах либерализм сочетался с идеей создания современных наций, когда под «нацией» в Европе стали понимать образованные на контрактной основе единообразные политические образования, противостоящие более древним имперским и феодальным формам. «Нация» понималась как совокупность граждан государства, в котором воплощается контакт населяющих его индивидуумов, объединенных общей территорией проживания и общим экономическим уровнем развития хозяйства. Ни этнический, ни религиозный, ни сословный фактор значения не имели. Такое «государство-нация» (Etat-Nation) не имело ни общей исторической цели, ни определенной миссии. Оно представляло собой своего рода «корпорацию» или предприятие, которое создается по взаимному соглашению его участников и теоретически может быть на таких же основаниях и распущено.

 

Европейские нации вытесняли религию, этносы и сословия на обочину, считая это пережитками «темных веков». В этом отличие либерального национализма от иных его версий — здесь не признается никакой ценности за этно-религиозной или исторической общностью, акцент ставится лишь на выгоды и преимущества коллективного договора индивидуумов, учредивших государство по конкретным прагматическим соображениям.

 

Вызов марксизма  

 

Если с демонтажем феодально-монархических и клерикальных режимов у либералов всё шло довольно гладко и никаких идеологических альтернатив уходящее европейское Средневековье противопоставить либералам не могло, то в недрах философии Нового времени появилось движение, оспаривавшее у либералов право первенства в процессах модернизации и выступавшее с мощной концептуальной критикой либерализма не с позиций прошлого (справа), но с позиций будущего (слева). Такими были социалистические и коммунистические идеи, получившие свое наиболее системное воплощение в марксизме.

 

Маркс внимательно проанализировал политическую экономику Адама Смита и, шире, либеральной школы, но сделал из этих идей совершенно оригинальный вывод. Он признал их частичную правоту — в сравнении с феодальными моделями традиционного общества — но предложил идти дальше и во имя будущего человечества опровергнуть ряд важнейших для либерализма постулатов.

Марксизм в либерализме:

 

• отрицал отождествление субъекта с индивидуумом (считая, что субъект имеет коллективно-классовую природу);

• признавал несправедливой систему присвоения прибавочной стоимости капиталистами в процессе рыночного хозяйствования;

• считал «свободу» буржуазного общества завуалированной формой классового господства, скрывающего под новыми одеждами механизмы эксплуатации, отчуждения и насилия;

• призывал к пролетарской революции и отмене рынка и частной собственности;

• полагал целью обобществление имущества («экспроприацию экспроприации»);

• утверждал в качестве смысла социальной свободы коммунистического будущего творческий труд (как реализацию человеческой «свободы для»);

• критиковал буржуазный национализм как форму коллективного насилия и над беднейшими слоями своих стран, и как инструмент межнациональной агрессии во имя эгоистических интересов национальной буржуазии.

 

Так, марксизм на два столетия превратился в главного идеологического соперника и противника либерализма, атакуя его системно, идеологически последовательно и подчас добиваясь серьезных успехов (особенно в ХХ в., с появлением мировой социалистической системы). В какой-то момент казалось, что именно левые силы (марксисты и социалисты) выигрывают спор за наследие современности и за «ортодоксию» Нового времени, и многие либералы начинали верить, что социализм — это неизбежное будущее, которое существенно скорректирует либеральную политическую систему, а в перспективе, возможно, и вовсе ее упразднит. Отсюда берут начала тенденции «социального либерализма», который, признавая некоторые «моральные» тезисы марксизма, стремился сгладить его революционный потенциал и примирить две основные идеологии Нового времени за счет отказа от их наиболее жестких и резких утверждений. Ревизионисты со стороны марксизма, в частности правые социал-демократы, двигались в том же направлении из противоположного лагеря.

 

Наибольшей остроты вопрос о том, как относиться к социалистам и левым у либералов достиг в 1920—1930-е годы, когда коммунисты впервые доказали серьезность своих исторических намерений и возможность захвата и удержания власти. В этот период появляется неолиберальная школа (Л. фон Мизес, Хайек, чуть позже Поппер и Арон), формулирующая очень важный идеологический тезис: либерализм — это не переходная стадия от феодализма к марксизму и социализму, это совершенно законченная идеология, обладающая эксклюзивной монополией на наследие Просвещения и Нового времени; сам марксизм — это никакое не развитие западной мысли, но регрессивный возврат под «модернистскими лозунгами» к феодальной эпохе эсхатологических восстаний и хилиастических культов. Неолибералы доказывали это как системной критикой немецкого консерватора Гегеля, так и ссылками на тоталитарный советский опыт и призывали вернуться к корням — к Локку и Смиту, жестко стояли на своих принципах и критиковали социал-либералов за их уступки и компромиссы.

 

Неолиберализм как теория яснее всего был сформулирован в Европе (Австрия, Германия, Англия), но свое масштабное воплощение получил в США, где либерализм преобладал в политике, идеологии и экономической практике. И хотя в эпоху Рузвельта и в США были сильны социал-либеральные тенденции (эпоха New Deal, влияние Кейнса и т.д.), неоспоримое преимущество было у либеральной школы. В теоретическом смысле это направление получило наибольшее развитие в Чикагской школе (М. Фридман, Ф. Найт, Г. Саймонс, Дж. Стиглер и др.).

 

После Второй мировой войны начался решающий этап борьбы за наследие Просвещения: либералы с опорой на США вступили в последний бой с марксизмом, олицетворяемым СССР и его союзниками. Европа заняла промежуточное место в войне идеологий; в ней преобладали социал-либеральные и социал-демократические настроения.

 

Решительная победа либералов в 1990-е годы  

 

Крах СССР и наше поражение в «холодной войне» с идеологической точки зрения означали окончательное распределение ролей в битве за судьбу наследия Просвещения, в войне за образ будущего. Именно в силу того, что СССР проиграл и распался, стало ясно, что историческая правота была на стороне либералов и особенно неолибераов, которые отказывали социализму и коммунизму в претензии на «будущее» как «прогрессивного завтрашнего дня». Советское общество и другие социалистические режимы оказались тщательно замаскированными изданиями архаических структур, перетолковавшими на свой лад «мистически», «религиозно» понятый марксизм.

 

Этот важнейший момент политической истории человечества впервые расставил точки над «i» в главном вопросе современности: какая из двух главных идеологий ХХ в. наследует прошлое (дух Просвещения) и автоматически получит будущее (право на доминацию в идеологическом устройстве завтрашнего дня). Вопрос о цели исторического процесса был принципиально решен.

 

В середине ХХ в. французский философ, гегельянец русского происхождения Александр Кожев полагал, что гегелевский «конец истории» ознаменуется мировой коммунистической революцией. Так же полагали и традиционалисты (Р. Генон, Ю. Эвола), отрицавшие Просвещение, защищавшие Традицию и предрекавшие «конец света» через победу «четвертой касты» («шудр»-пролетариев). Но в 1991 г. с крахом СССР стало понятно, что «конец истории» будет носить не марксистскую, но либеральную форму, о чем и поспешил уведомить человечество американский философ Фрэнсис Фукуяма, провозгласив «конец истории» как планетарную победа рынка, либерализма, США и буржуазной демократии. Марксизм из возможной альтернативы и проекта будущего превратился в незначительный эпизод политической и идеологический истории.

 

С этого момента не просто начинается взлет либерализма, причем в его наиболее ортодоксальных фундаменталистских англосаксонских и антисоциальных формах, но и обнажается фундаментальный факт идеологической истории человечества: именно либерализм есть судьба. А значит, его тезисы, его философские, политические, социальные и экономические принципы и догмы следует рассматривать как нечто универсальное и абсолютное, не имеющее альтернативы.

 

На пороге «американского века»  

 

По результатам политической истории ХХ в. обнаружилось, что либерализм выиграл битву за современность, победив всех своих противников — и справа, и слева. Огромный цикл периода Нового времени завершился триумфом либеральной идеологии, которая получила отныне монополию на контроль и управление историческим развитием. У либерализма не осталось симметричного врага, масштабного субъекта с адекватным историческим самосознанием, убедительной и связной идеологией, серьезными силовыми и материальными ресурсами, сопоставимой технологической, экономической и военной базой. Всё, что еще противостояло либеральной идеологии, представляло собой хаотическую совокупность простых помех, погрешностей, одним словом — «шумов», по инерции сопротивляющихся строителям «нового либерального порядка». Это было не соперничество альтернативных цивилизационных и геополитических субъектов, но реактивное и пассивное сопротивление неорганизованной среды; так, структура почв, ручьи, карстовые пустоты или болотистая местность мешают строителям дороги — речь идет не о проталкивании иного маршрута, на котором настаивает альтернативная компания, а о сопротивлении материала.

 

В такой ситуации США как цитадель мирового либерализма перешли в новое качество. Отныне Штаты стали не просто одной из двух сверхдержав, но единственной планетарной мощью, резко оторвавшейся от конкурентов. Французский критик США Юбер Видрин предложил называть Америку отныне не сверхдержавой, а гипердержавой (hyperpower), подчеркивая ее одиночество и ее асимметричное превосходство. С идеологической точки зрения победа либерализма и возвышение США — это не случайное совпадение, таковы две стороны одного и того же явления. США победили в «холодной войне» не потому, что накопили больше потенциала и вырвались в технологическом соревновании, но потому, что основывались на либеральной идеологии, доказавшей и свою техническую состоятельность, и свою историческую правоту в идеологической войне, подводящей баланс Нового времени. И подобно тому, как либерализм обнаружил свое судьбоносное измерение, США получили наглядное подтверждение своего мессианства, которое в форме идеологии Manifest Destiny еще с XIX в. было символом веры американской политической элиты.

 

Яснее всего такое положение дел осознали американские неоконсерваторы. По словам одного из их главных идеологов Уильяма Кристола, «XX в. был веком Америки, а XXI в. станет американским веком». Вдумаемся в это утверждение: какая разница между «веком Америки» и «американским веком»? «Век Америки» означает, что в тот период идеология либерализма боролась с конкурентами (остаточным традиционализмом, фашизмом, социализмом и коммунизмом) и наголову разбила их. Америка, бывшая одной из нескольких мировых сил, превратилась в единственную. И теперь, по мысли неоконсерваторов, США предстоит утвердить американскую модель — «american way of life» — в качестве общеобязательного мирового образца. США на глазах перестают быть национальным государством и становятся синонимом Мирового правительства. Вся планета отныне должна превратиться в «мировую Америку», «мировое государство» (World State). Это и есть «американский век», проект глобализации американской модели в мировом масштабе. Не просто колонизация или новая форма империализма, такова программа тотального внедрения одной-единственной идеологической системы, скопированной с американской либеральной идеологии. Америка отныне претендует на повсеместное распространение унитарного кода, который проникает в жизнь народов и государств тысячами различных путей — как глобальная сеть — через технологии, рыночную экономику, политическую модель либеральной демократии, информационные системы, штампы массовой культуры, установление прямого стратегического контроля американцев и их сателлитов за геополитическими процессами.

 

Американский век задуман как переплавление существующей мировой модели в новую, выстроенную строго по американским образцам. Условно этот процесс называется «демократизацией» и направлен на несколько конкретных географических анклавов, в первую очередь проблемных с точки зрения либерализма. Так появились проекты «Великого Ближнего Востока», «Великой Центральной Азии» и т.д. Смысл всех их состоит в выкорчевывании инерциальных национальных, политических, экономических, социальных, религиозных и культурных моделей и их замене на операционную систему американского либерализма. Причем не столь важно, идет ли речь о противниках США или об их сторонниках: переформатированию подлежат и друзья, и враги, и те, кто хочет остаться нейтральными. В этом смысл «американского века»; либерализм, победивший формальных врагов, принимается за свое углубленное внедрение. И теперь уже недостаточно быть на стороне США в локальных конфликтах (как вели себя многие страны с далеко не либеральными идеологиями — такие, как Пакистан, Саудовская Аравия и Турция). Отныне либерализм должен проникать вглубь всех обществ и стран без исключения и любое сопротивление будет, по мысли неоконсерваторов, сломлено — так происходило в Сербии, Ираке или Афгани стане.

 

Критики такого подхода в самих США — например, классический консерватор Патрик Бьюкенен — утверждают: «Америка приобрела весь мир, но потеряла саму себя». Впрочем, неоконсерваторов это не останавливает, поскольку США они воспринимают не только как национальное государство, но и как авангард либеральной идеологии. И не случайно американские неоконсерваторы вышли, сколь это ни парадоксально, из троцкизма. Подобно тому, как троцкисты настаивали на мировой коммунистической революции, беспощадно критикуя сталинизм и идею построения социализма в одной стране, современные неоконсерваторы призывают к мировой либеральной революции, категорически отказываясь от призывов «изоляционистов» ограничиться пределами США и их исторических союзников. Именно неоконсерваторы, задающие тон в современной американской политике, наиболее глубоко осознают идеологический смысл судьбы политических учений на заре XXI в. Неоконсервативные круги США наиболее адекватно осознают смысл происходящих в мировом масштабе изменений. Для них «идеология» остается важнейшим предметом внимания, хотя и превращается сегодня в «мягкую идеологию», или «soft power» (мягкое могущество).

 

Либерализм и Постмодерн  

 

Переходя от формального противостояния альтернативным идеологиям к новой фазе самовнедрения в мировом масштабе либеральная идеология меняет свой статус. В эпоху Модерна либерализм всегда сосуществовал с нелиберализмом, а значит, был объектом выбора. Как в современных компьютерных технологиях, где теоретически можно выбрать компьютер с операционной системой Microsoft, MacOS или Linux. Победив своих соперников, либерализм приобрел монополию на идеологическое мышление, он стал единственной идеологией, не допускающей рядом с собой никаких иных. Можно сказать, что от уровня программы он перешел на уровень операционной системы, ставшей чем-то само собой разумеющимся. Заметьте, приходя в магазин и выбирая компьютер, мы чаще всего не уточняем: «Дайте мне компьютер с софтом фирмы Microsoft». Мы просто говорим: «Дайте мне компьютер». И по умолчанию нам продают его с операционной системой фирмы Microsoft. Так и с либерализмом: он внедряется в нас сам по себе, словно нечто общепринятое, которое оспаривать кажется нелепо и бессмысленно.

 

Содержание либерализма меняется, переходя от уровня высказывания на уровень языка. Либерализм становится не собственно либерализмом, но подразумеванием, молчаливым согласием, консенсусом. Это соответствует переходу от эпохи Модерна к Постмодерну. В Постмодерне либерализм, сохраняя и даже увеличивая свое влияние, всё реже выступает осмысленной и свободно принятой политической философией, он становится бессознательным, само собой разумеющимся, инстинктивным. Такой инстинктивный либерализм, претендующий на то, чтобы превратиться в неосознаваемую большинством «матрицу» современности, постепенно приобретает гротескные черты. Из классических принципов либерализма, ставшего подсознанием («мировым резервным подсознанием», по аналогии с долларом ― «мировой резервной валютой»), и рождаются гротескные образы постмодернистской культуры. Это уже своего рода постлиберализм, вытекающий из полной победы классического либерализма, но уводящий его к экстремальным выводам.

Так возникает панорама постлиберального гротеска:

 

• мерой вещей выступает не индивидуум, а постиндивидуум, «дивидуум», случайное игровое ироничное сочетание частей человека (его органов, его клонов, его симулякров — вплоть до киборгов и мутантов);

• частная собственность обожествляется, «трансцендентализируется» и превращается из того, чем человек владеет, в то, что владеет самим человеком;

• равенство возможностей превращается в равенство созерцания возможностей («общество спектакля» — Ги Дебор);

• вера в контрактный характер всех политических и социальных институтов перерастает в приравнивание реального и виртуального, мир становится техническим макетом;

• исчезают все формы внеиндивидуальных авторитетов вообще, и любой индивидуум волен думать о мире всё, что ему заблагорассудится (кризис обобщающей рациональности);

• принцип разделения властей превращается в идею постоянного электронного референдума (электронный парламент), где каждый Интернет-пользователь постоянно голосует по поводу любого решения, что приводит к умножению властей до количества отдельных граждан (каждый сам себе «ветвь власти»);

• «гражданское общество» полностью замещает собой государство и превращается в мировой космополитический melting pot («плавильный котел»);

• от тезиса «экономика это судьба» переходят к тезису «цифровой код — это судьба», поскольку и труд, и деньги, и рынок, и производство, и потребление — всё становится виртуальным.

 

Иные из либералов и неоконсерваторов сами ужаснулись той перспективе, которая открылась по результатам идеологической победы либерализма — при переходе к постлиберализму и Постмодерну. Так, Фукуяма, автор тезиса о либеральном «конце истории» в последние десятилетия призывает Запад и США «сдать назад» и задержаться на предыдущей фазе «старомодного» классического либерализма — с рынком, государством-нацией и привычной научной рациональностью, чтобы избежать скольжения в постлиберальную бездну. Но в этом он противоречит сам себе: логика перехода от обычного либерализма к либерализму Постмодерна — это не произвол и не волюнтаризм, она вписана в саму структуру либеральной идеологии, поскольку постепенное освобождение человека от всего того, что им не является (от всех внечеловеческих и надындивидуальных ценностей и идеалов), не может рано или поздно привести к освобождению человека от него самого. И самый страшный кризис индивидуума начинается не тогда, когда он сражается с альтернативными идеологиями, отрицающими человека как высшую ценность, но тогда, когда он достигает своей убедительной и необратимой победы.

 

Либерализм в современной России  

 

Если сопоставить всё вышесказанное о либерализме с тем, что под этим понимают в России, придется признать, что у нас никакого либерализма нет. Либералы есть, а либерализма нет. До начала 1990-х годов в России формально преобладала марксистская идеология, взрастившая подавляющее большинство тех людей, которые так или иначе сегодня влияют на решения власти. Принципы либерализма, во-первых, были чужды инстинктивным устоям российского общества, жестко преследовались идеологическими органами в СССР, были либо неизвестны, либо карикатурно и фрагментарно истолкованы. Единственное содержание «либерализма» в России в 1990-е — свобода от русско-советских политико-экономических традиций и некритическое, невежественное и пародийное подражание Западу. Практически никто в позднесоветской элите не выбирал либерализм сознательно и последовательно: до последнего момента распада СССР вожди российских либералов дежурно славословили КПСС, идеи Маркса, план, социализм, а олигархи промышляли в Комитете комсомола или сотрудничали с КГБ. Либерализм как политическая идеология никого не интересовал, за него не было заплачено ни гроша. Такой неоплаченный «кривой» либерализм утвердился в 1990-е в качестве эрзац-идеологии постсоветской России. Но вместо освоения либеральных принципов его сторонники и проповедники занимались карьеризмом, приватизацией, устраивали личные делишки — в лучшем случае выполняя указания западных кураторов по развалу советской и российской государственности. Это был идеологический распад прежнего уклада без какого бы то ни было построения нового. Даже сомнительную «свободу от» никто по-настоящему не выбирал.

 

Когда пришел Путин и попытался свернуть процессы распада России, он по большому счету не встретил идеологического сопротивления. Ему противодействовали либо конкретные экономические кланы, интересы которых он ощутил, либо наиболее активная и глубоко увязшая в шпионаже агентура влияния в пользу Запада. Подавляющее большинство либералов немедленно переписалось в «сторонники Путина», подлаживаясь под индивидуальные патриотические симпатии нового вождя. Даже знаковые фигуры российского либерализма — Гайдар, Чубайс и т.д. — вели себя как банальные оппортунисты: на идеологическое содержание реформ Путина им было наплевать.

 

Либерализм в Россию, несмотря на весь период 1990-х, проник очень неглубоко и не породил политического поколения подлинных убежденных либералов. Он действовал на Россию преимущественно извне, что и привело в конце концов к обострению отношений с США, к обструкции Путина и его курса на Западе, а также ответной Мюнхенской речи.

 

Но поскольку сознательных либералов в критический переломный момент в России оказалось не больше, чем сознательных коммунистов в конце 1980-х, то и Путин не настаивал на их идеологической травле, занимаясь сдерживанием лишь распоясавшейся либеральной олигархии и обнаглевшей от безнаказанности прямой агентуры влияния. Интуитивно стремясь сохранить и восстановить суверенитет России, Путин вошел в конфликт с либеральным Западом и его глобализационными планами, но в альтернативную идеологию свои действия не оформил. Во многом еще и потому, что внутри России убежденных либералов в достаточном количестве не оказалось.

 

Настоящим либералом является тот, кто поступает в соответствии с основными принципами либерализма, — включая те случаи, когда это может привести к серьезным последствиям, репрессиям и даже лишению жизни. Если же либералами люди оказываются лишь тогда, когда либерализм становится разрешенным, модным или даже обязательным, будучи готовыми при первом осложнении отказаться от этих взглядов, подобного рода «либерализм» никакого отношения к настоящему не имеет. Кажется, это понял, отсидев определенный срок на зоне, «икона» современных российских либералов Ходорковский. Но в этом, мне кажется, он среди других либералов, оставшихся пока на свободе, одинок.

 

Крестовый поход против Запада  

 

Как бы сегодня либерализм не претендовал на свою безальтернативность, в человеческой истории всегда есть выбор. Ведь пока есть человек, он свободен выбирать. И то, что выбирают «все», и то, что не выбирает «никто». Либерализм (впрочем, и США, и Запад) сегодня не предлагает предпочесть его в качестве одной из альтернатив, он навязывает это решение как единственно возможное. И здесь не обычный произвол: логика политической истории Нового времени на самом деле подтверждает обоснованность такого подхода.

 

Конечно, можно представить себе, что многие люди на планете запоздали с осознанием происшедшего в конце ХХ — начале XIX в. и по инерции верят в социализм, коммунизм или даже религию. Кто-то не принимает либерализм и по иным локальным и индивидуальным соображениям — например, осознав, что в такой системе он оказался среди «лузеров». Но это не имеет большого значения: все системные и основательные альтернативы сломлены и чье-то периферийное смутное и не осмысленное толком в политико-идеологических терминах недовольство ни на что не повлияет.

 

И тем не менее, даже в новой фазе своего само собой разумеющегося навязывания, либерализм (и постлиберализм) может (и должен — я в это верю!) быть отвергнут. И если за ним стоят вся мощь инерции Нового времени, дух Просвещения и логика политической и экономической истории европейского человечества в последние века, он должен быть отвергнут вместе с Новым временем, Просвещением и европейским человечеством в целом. Более того, только осознание либерализма как рока, как судьбы, как фундаментального явления, охватывающего ход западноевропейской истории, и позволит по-настоящему сказать либерализму «нет». Его следует отвергнуть в качестве глобального метафизического фактора, а не как частность, случайную ересь или искажение нормального развития. Путь, на который встало человечество в Новое время, привел именно к либерализму. И к отвержению Бога, Традиции, общины, этноса, империи, царства. Завершается такой путь вполне логично: решив освободиться от всего сдерживающего человек Нового времени достиг логического предела — он на глазах освобождается от самого себя.

 

Логика мирового либерализма и глобализации тянет нас в бездну постмодернистского растворения в виртуальности. Наша молодежь уже одной ногой стоит там: коды либерального глобализма эффективнее внедряются на бессознательном уровне — через привычки, рекламу, гламур, технологии, сетевые модели. Привычной теперь является утрата идентичности — и уже не просто национальной или культурной, но и половой, а вскоре окажется и человеческой. И правозащитники, не замечающие трагедии целых народов, которые приносит в жертву своим жестоким планам «новый мировой порядок», завтра будут вопить о нарушении прав «киборгов» или «клонов».

 

Отказ людей принимать либерализм вполне понятен и его можно встретить повсюду. Но он останется бессильным и неэффективным ровно до той поры, пока мы не осознаем, что имеем дело не со случайностью, а с закономерностью, не с временным отклонением от нормы, но с фатальной, неизлечимой болезнью, истоки которой следует искать в те периоды, когда многим всё казалось безоблачным и ясным, и человечество вступает в эпоху прогресса, развития, свободы и равноправия. А это просто синдром приближающейся агонии. Либерализм есть абсолютное зло — не только в своем фактическом воплощении, но и в своих фундаментальных теоретических предпосылках. И его победа, его мировой триумф только подчеркивает и обнаруживает те зловещие черты, которые ранее были завуалированы.

 

«Свобода от» есть самая отвратительная формула рабства, поскольку она искушает человека на восстание против Бога, против традиционных ценностей, против нравственных и духовных устоев его народа и его культуры.

 

И даже если все формальные битвы либерализм выиграл и действительно на пороге «американский век», настоящая битва еще впереди. Но она состоится только после того, когда подлинный смысл происходящего будет по-настоящему осознан, когда в должной мере и в должных пропорциях окажется уясненным метафизическое значение либерализма и его роковой победы. Одолеть это зло можно, только вырвав его с корнем, и я не исключаю, что для такой победы потребуется стереть с лица земли те духовные и физические ореолы, где возникла мировая ересь, настаивающая на том, что «человек есть мера вещей». Только мировой Крестовый поход против США, Запада, глобализации и их политико-идеологического выражения — либерализма — способен стать адекватным ответом.

 

Выработка идеологии этого Крестового похода, безусловно, дело России, но не самой по себе, а совместно со всеми мировыми силами, которые так или иначе противостоят «американскому веку». Впрочем, в любом случае эта идеология должна начинаться с признания фатальной роли либерализма, обобщающего путь Запада с того момента, когда он отказался от ценностей Бога и Традиции.

 

Глава 3. Демократия: священная или светская? 

В отношении демократии существует множество ложных мифов. Большинство уверено, что это наиболее современная, развитая, «цивилизованная» форма политического устройства, основанная на принципе политического равенства всех относящихся к конкретному обществу индивидуумов. Всё это, мягко говоря, не совсем так.

 

Демократия как архаическое явление: коллективный экстаз  

 

Демократия — наиболее древняя, архаичная, примитивная и, если угодно, «варварская» форма политической организации. Древнейшие общества, встречающиеся нам в истории, были построены именно на демократическом принципе. Основные решения относительно судьбы племени или даже целого этноса принимались всегда коллективно, на основе всеобщего мнения полномочных членов общества. Старейшины родов, воины, жрецы, так называемые «господа огня» (домовладельцы) составляли стихийный «парламент» древних народов. У германцев это называлось «тинг», у славян — «вече», и даже римское выражение Res Publica несет в себе отголосок древних коллективных сборищ латинских племен, обсуждавших фундаментальные для жизни общины «вещи» (res — по-латински «вещь», что близко по смыслу русскому «вече» и немецкому ting, или ding, — по-немецки также «вещь»).

 

В основе демократии лежит принцип коллективной формы принятия решений, причем сама процедура должна учитывать максимально широкий спектр представителей общества. Но именно этот принцип является неотъемлемой частью древних архаических обществ, где индивидуум еще не выделился в самостоятельную величину и главным действующим лицом истории выступал «дух этноса», чаще всего понимаемый либо как «тотем», либо как «дух», либо как «этническое божество». Именно для того, чтобы позволить этой сверхиндивидуальной инстанции напрямую вмешиваться в судьбу коллектива, и были введены демократические процедуры. На «вече» требовалось найти решение, которое не мог принять ни один из участников по отдельности. Это решение ожидалось из «трансцендентной» инстанции, которая проявляла себя через собрание. Поэтому все собрания открывались ритуалами, в ходе которых призывались боги и духи. По сути, именно они, действуя через людей, и принимали решение. В этом и состоит буквальный смысл римской поговорки «Vox populi — vox Dei» («Глас народа — глас Божий»).

 

Итак, в основе демократии лежит архаическая мистика коллективного экстаза, когда община «выходит» из себя навстречу коллективному духу («Богу»), который, напротив, «приходит» к ней.

 

Демократия основана на неравенстве, «идиотес»  

 

Демократия ни в коей мере не признает индивидуального равенства. В ней есть жесткая черта, разделяющая тех, кто допускается к соучастию в «политическом экстазе решения», а кто — нет. Поэтому реальными участниками демократических процедур во всех обществах признавались лишь конкретные социальные группы. В разных обществах их структура была различной, но принцип включения одних в демократический процесс и исключения из него других — фундаментальный признак всех типов демократий.

 

В воинственных германских племенах на «тинг» допускались только свободные воины и жрецы. Но поскольку практически все члены этих племен (включая жрецов) были воинами, то германская военная демократия, вероятно, наиболее прямая и широкая. Из нее исключались только рабы, захваченные при набегах, женщины, дети и, естественно, чужаки. В греческих полисах, где установилась демократическая модель, например в Афинах, чтобы соучаствовать в демократии, надлежало быть «гражданином» полиса, что предполагало возведение своего рода к мифическим истокам полиса (знатность), обладание некоторым материальным состоянием и соответствие определенному моральному облику. Бедняки, рабы и женщины из демократических процедур также исключались, а «инородцы», в том числе знатные приезжие из других полисов, назывались «идиотес» («исключенный», «негражданин»). В основе современного клинического термина «идиот» лежит политическое понятие, обозначающее того, кто жестко отстранен от соучастия в демократии.

 

Во всех типах демократии отбор ее полноправных участников призван обеспечить беспрепятственную возможность «духу» («Богу», «богам») коллектива вмешиваться в судьбу общества.

 

Политическая модернизация: от демократии к тирании  

 

В истории Запада, да и некоторых других цивилизаций, модернизация политической системы шла через отказ от демократии, чаще всего в пользу аристократии и монархии. Хотя и в этом случае священный характер власти сохранялся, индивидуальное рассудочное начало становилось всё более зримым. Политические решения принимались в большей степени уже личностями или отдельной личностью и тем самым приобретали всё более рациональный и чисто человеческий характер. Уходя от архаической демократии, цивилизация избегала соседства с богами, мира, где человеческое и божественное переплетались до неразличимости. Поэтому-то Аристотель и писал, что «демократия чревата тиранией». Тирания сменяет собой демократию — как более современный тип политического устройства, где впервые четко проявляется отдельный индивидуум, в нашем случае — тиран. В этом процессе «божественное» очеловечивается.

 

Парадокс Возрождения: «вперед в древнее»  

 

Как же тогда понимать то обстоятельство, что в Новое время, в эпоху просвещения и прогресса, Европа обратилась именно к демократии, следы которой затерялись в западных обществах уже более двух тысячелетий назад? Ведь действительно, между древними демократическими Афинами и современными европейскими парламентскими республиками многие века истории Запада знаменовались монархически-аристократическими политическими системами. Ответ коренится в эпохе Возрождения.

 

Этот период ответственен за многие парадоксы, которые дали о себе знать в последующем. В эпоху Возрождения европейский гений решил отбросить рациональные нормативы схоластики и освободить человеческое измерение. Обычно это толкуется как шаг вперед. Мало кто обращает внимание, что сами деятели Ренессанса в качестве образца брали именно древнего платонического человека и отбрасывали католические догматы не ради светской научности (которой еще не существовало), а ради магических, алхимических, герметических и мистических учений. Иными словами, они призывали к глубокой архаике, к экстатической практике переживания всецелой сакральности мира. И Марсилио Фичино, и Джордано Бруно, и Микеланджело были страстными поборниками платонизма, Древней Греции, искателями египетских мистерий и знатоками Каббалы. От этого наследия и идет в Европе интерес к демократии. Политическая демократия была обнаружена вместе с Плотином и Гермесом Трисмегистом, вместе с философским камнем и древними, казалось, безвозвратно покинувшими мир «богами».

 

Архаические признаки демократий Нового времени: суфражистки и Гитлер  

 

Поэтому и в новой европейской истории то тут, то там мы встречаемся со всплесками архаического начала. Демократия сама становится чем-то «священным». Попробуйте только в беседе со среднестатистическим современным европейцем или американцем усомниться в демократии — увидите, что будет. Вы станете «изгоем», «негражданином», «идиотес». Сегодня это многим может показаться странным, но женщины в западном обществе получили право голосовать только через три века после введения демократических процедур в Европе — еще в конце XIX и начале ХХ века движение «суфражисток» (от франц. suffrage — «голосование») требовало «разрешить европейским женщинам голосовать наравне с мужчинами». В американской демократии чуть более ста лет назад еще действовал как расовый принцип (в правах были ограничены коренные жители Америки, индейцы, и завезенные из Африки рабы), так и имущественный ценз (наличие немалого состояния!), что ограничивало круг «избранных», допущенных к демократии. Американская политическая система дополнялась обширной деятельностью масонских лож и иных тайных обществ, которые обеспечивали и обеспечивают до сих пор американской демократии ее «священное» содержание. И, наконец, совсем уже парадоксальный пример — становление нацистской Германии. Как получилось, что в развитой, современной, цивилизованной и просвещенной европейской стране в ХХ веке — веке цивилизации и прогресса — на основании абсолютно демократических процедур, при всеобщем народном одобрении к власти пришел человек, который восстановил в Германии даже не средневековый, но еще более архаический дух — с массовыми ритуалами, иррациональными паранаучными исследованиями и жесткой расовой сегрегацией? Здесь снова, как и во всех демократиях, в полной мере обнаружился принцип «отделения» — одни были допущены до экстатической практики, другие из нее строго отстранялись.

 

Глобальная демократия как царство антихриста  

 

Демократия XXI в. внешне выдает себя за наиболее современную политическую систему, пытается включить в себя всех индивидуумов, без различий в гражданстве, половой принадлежности, материальной обеспеченности, расовой и этнической специфике. Она опирается на теорию «прав человека». Но и в этом случае ни рациональности выбора, ни значения индивидуальности, ни равенства влияния на принятие решений нет и в помине. Разумность одного человека гасится безумием другого, и сквозь все попытки «модернизировать» демократию снова и снова проявляется ее древняя, извечная, абсолютно архаическая и, в конечном счете, иррациональная сущность (что «рационального» есть в обращении к расплывчатому экстатическому «духу»?!). Только теперь через проекты всемирного гражданского общества говорит не дух полиса, племени или народа, но некая иная, «обобщенная», «общечеловеческая» сущность, которую христианская традиция склонна трактовать как «князя мира сего». А нечленораздельное бормотание планетарных масс берутся толковать всё те же жреческие коллегии, выступающие сегодня под масками поборников «открытого общества» или «глобализации». И можно догадаться, кому они на самом деле служат.

 

Глава 4. Трансформации левых идеологий в XXI веке 

 

Левая философия в кризисе  

 

В отличие от ситуации, которая царила в сфере политических идей и проектов сто лет назад, говорить о наличии какого-то четко определяемого пространства для левого (социального, социалистического или коммунистического) проекта сейчас нет возможности. Дело в том, что в конце ХХ в. произошел фундаментальный кризис ожиданий, связанных с левым движением, левыми идеями, левой философией и левой политикой. Это прежде всего связано с крахом СССР и распадом социалистического лагеря, а также с падением влияния и престижа европейского марксизма, который в определенный период стал практически «запасной идеологией» Западной Европы.

 

Вместе с тем и в лучшие времена левый проект не был чем-то единообразным и универсальным, а судьба реализации левых идей в конкретной политической практике разных народов показала, что даже с чисто теоретической точки зрения внутри самой левой политической философии существует несколько основных тенденций, изучать которые следует по отдельности.

 

Левая политическая философия изначально была задумана как фундаментальная обобщающая и систематизированная критика либерал-капитализма. В середине ХХ в. возникло такое явление, как систематическая критика левого проекта (как со стороны либералов — Хайек, Поппер, Арон и т.д., так и со стороны неомарксистов и фрейдо-марксистов), с самой левой идеологией философские школы проделали то же самое, что левый проект проделал с либерал-капитализмом сто — сто пятьдесят лет назад.

 

Три разновидности левой идеологии  

 

С позиций сегодняшнего исторического опыта можно выделить три основных направления в левой политической философии, которые либо продолжают на новом витке прежние идеологические разработки, либо переосмысляют прошлое, либо предлагают что-то радикально новое. Это:

 

• старые левые («ветеро-гошисты»: от «ветеро-» (vétérant) — «старый» и «гошист» — от франц. «gauche» — «левый», «gauchiste» — «левак»);

• левые националисты («национал-коммунисты», «национал-большевики» или «национал-гошисты»);

• новые левые («неогошисты», постмодернисты).

 

Первые две тенденции существовали с конца XIX в. и на протяжении всего века XX, а в определенном качестве наличествуют и в сегодняшнем мире. Третье направление появилось в 1950–1960-е годы и развилось из критики старых левых, постепенно сформировавшись в течение постмодернизма, повлиявшего в большой мере на эстетику, стилистику и философию современного западного общества.

 

Старые левые сегодня (тупики ортодоксии, перспективы эволюционной стратегии и пролиберальный ревизионизм)

 

Старые левые в настоящее время делятся на несколько направлений:

 

• марксисты-ортодоксы;

• социал-демократы;

• пост-социал-демократы (сторонники «третьего пути», по Гидденсу).

 

Европейские марксисты-ортодоксы  

 

По инерции они существуют в европейских странах, а также в США и странах третьего мира, продолжая отстаивать основные положения марксистского учения. Часто имеют политические воплощения в коммунистических партиях, исповедующих соответствующую идеологию. В большинстве случаев эти марксисты-ортодоксы слегка смягчают (в духе еврокоммунизма) радикальность учения Маркса, отказываясь от призывов к революционному перевороту и установлению диктатуры пролетариата. Наиболее устойчивой формой марксистской ортодоксии оказалось троцкистское движение (IV Интернационал), которое почти не было затронуто распадом СССР и крахом советской системы, поскольку изначально исходило из жесткой критики советского строя.

 

Характерно, что наиболее ортодоксальные последователи Маркса встречаются в тех странах, где пролетарских социалистических революций не произошло, хотя сам Маркс предсказывал, что именно в наиболее развитых индустриально странах со сложившейся капиталистической экономикой этим революциям и суждено сбыться. Европейский марксизм в каком-то смысле смирился с тем, что марксистские предвидения реализовались не там, где должны были по всей логике реализоваться, а там, где они (следуя строгой линии Маркса–Энгельса), напротив, ни в коем случае осуществиться не могли. Отвергая советский опыт как историческую натяжку, эта разновидность старых правых практически не верит в успех марксистских пророчеств, но продолжает отстаивать свои взгляды скорее как верность «моральному чувству» и «идеологической традиции», нежели всерьез рассчитывая на революционное восстание пролетариата (которого в современном западном мире как класса, видимо, уже не существует — до такой степени он слился с мелкой буржуазией).

 

Самый главный недостаток западных марксистов-ортодоксов состоит в том, что они продолжают оперировать терминами индустриального общества, в то время как западноевропейское и особенно американское общество перешло на качественно новую стадию — постиндустриального (информационного) общества, о котором у классиков марксизма почти ничего не сказано, за исключением смутных интуиций молодого Маркса о «реальной доминации капитала». Последняя — при отсутствии или провале социалистических революций — может прийти на смену «формальной доминации капитала», характерной для индустриального периода. Но и эти фрагментарные замечания у ортодоксов, как правило, не вызывают большого интереса и не ставятся в центр их внимания.

 

Постепенно прогностическое и политологическое значение такого старомарксистского дискурса сходит на нет, а значит, говорить об их идеях как о «проекте» — «левом проекте» — невозможно. При этом их критические замечания в адрес капиталистической системы, моральные взгляды, солидарность с обездоленными и критика либерализма могут вызывать определенный интерес и симпатию. Почти всегда представители этого направления относятся с недоверием к другим антилиберальным силам, закрыты для диалога и на глазах вырождаются в секту.

 

Европейские социал-демократы  

 

Несколько отличаются от коммунистов-ортодоксов европейские социал-демократы. Это политическое течение также отпочковалось от марксизма, но уже с эпохи Каутского выбрало не революционный, а эволюционный путь, отказавшись от радикализма и поставив своей целью влиять в левом ключе (социальная справедливость, «государство благоденствия» — Etat-Provedance, Wellfare State и т.д.), парламентскими средствами и организованным профсоюзным движением. Эта версия старых левых достигла значительных результатов в европейских странах, в определенной мере предопределив социально-политический облик европейского общества — в резком отличии от США, где, напротив, безусловно преобладает праволиберальная модель.

 

Смысл социал-демократического направления старых левых в настоящее время сводится к набору экономических тезисов, противоположных либеральным тенденциям. Социал-демократы выступают:

 

• за прогрессивный подоходный налог (либералы — за плоский);

• за национализацию крупных монополий (либералы — за приватизацию);

• за расширение ответственности государства в общественном секторе;

• за бесплатную медицину, образование, пенсионное обеспечение (либералы — за сокращение вмешательства государства в экономику, за частную медицину, образование и пенсионное страхование).

 

Эти требования социал-демократы стараются реализовать через парламентские электоральные механизмы, в критических случаях — через мобилизацию профсоюзов и общественных организаций, вплоть до стачек и забастовок.

Показательно, что для социал-демократии характерны либертарианские (не путать с либеральными!) лозунги:

 

• легализация легких наркотиков;

• защита сексуальных и этнических меньшинств и гомосексуальных браков;

• расширение индивидуальных прав и свобод граждан;

• развитие институтов гражданского общества;

• экология;

• смягчение уголовного законодательства (отмена смертной казни) и т.д.

 

Классические социал-демократы обязательно сочетают требования левой экономики (социальная справедливость, усиление роли государства) с расширением личных прав и свобод граждан («права человека»), развитием демократии, интернационализма (сегодня принято говорить о «мультикультурализме» и «глобализации»).

 

Проектом классических социал-демократов, обращенным в будущее, является продолжение такой политики конкретных шагов по социально-политической эволюции в споре с правыми — как с либералами (в экономике), так и с национал-консерваторами (в политике). Чаще всего классические социал-демократы выступают также:

 

• за прогресс;

• за борьбу против архаических и религиозных предрассудков;

• за науку и культуру.

 

Вместе с тем серьезных теоретических разработок относительно новых условий постиндустриального общества в этом лагере не ведется, а критика классического марксизма и тематизация капитализма на новом историческом этапе (в отличие от постмодернистов и «новых левых») почти полностью отсутствуют.

 

Социалисты «третьего пути»  

 

Еще одна версия старых правых — такое направление социал-демократов, которое перед лицом явного подъема либеральных идей в 1990–2000 годы решило пойти на компромисс с либерализмом. Теоретики этого направления (в частности, англичанин Энтони Гидденс) назвали его «третьим путем» — чем-то средним между классической европейской социал-демократией и американским (шире англосаксонским) либерализмом. Сторонники «третьего пути» предлагают найти компромисс между социал-демократами и либерал-демократами на основании общих идеологических корней, уходящих в Просвещение, и общего неприятия как консерватизма, так и левого экстремизма. Платформа компромисса выстраивается на взаимных уступках относительно конкретных договоренностей по поводу того, насколько социал-демократы согласятся понизить прогрессивный налог в сторону плоского, а либералы — повысить плоский в сторону прогрессивного. Относительно прав человека, гарантий меньшинствам и мультикультурализма принципиальных споров между ними и так нет (если не брать в расчет либерал-консерваторов, которые сочетают идею плоского подоходного налога с консервативными принципами семьи, морали, религии, как американские правые — республиканцы и «неоконы»).

 

Смысл проекта «третьего пути» по Гидденсу состоит в том, чтобы либералы и социал-демократы сотрудничали в деле построения европейского общества, основываясь на расширении личных свобод, сохранении института частной собственности, варьируя участие государства и механизмы перераспределения в каждом конкретном случае в заведомо установленных рамках. В отличие от классических социал-демократов и тем более европейских коммунистов, сторонники «третьего пути» с симпатией относятся к США и настаивают на укреплении атлантического сообщества (тогда как обычные левые — и старые, и новые — резко критикуют США и американское общество за либерализм, неравенство и империализм).

 

Если и есть настоящие ренегаты от левых движений, то это как раз последователи «третьего пути». Еще дальше, чем они, заходят разве что бывшие троцкисты (американские — основные теоретики неоконов — или европейские, например глава Еврокомиссии португалец Баррозу), которые поменяли свои взгляды от экстремистского коммунизма и революционного социализма на столь же радикальную защиту либерализма, рынка и экономического неравенства.

Левым проектом в случае социалистов «третьего пути» служит сохранение статуса-кво.

 

Национал-коммунизм (концептуальные парадоксы, идеологические несоответствия, подземные энергии)

 

Совершенно особым явлением следует признать «национал-гошизм». В отличие от марксистской ортодоксии и социал-демократии это направление изучено гораздо слабее, и его корректная расшифровка — дело будущего. Дело в том, что сам национал-гошизм почти никогда не афиширует свою национальную составляющую, скрывая или даже громогласно отрицая ее. Следовательно, изучение прямого и откровенного дискурса самих национал-коммунистических движений, партий или режимов чаще всего осложняется тем фактом, что проговоренные тезисы либо соответствуют реальности наполовину, либо вообще не соответствуют ей. Осознанный, откровенный и цельный национал-гошистский дискурс мы встречаем только на периферии тех режимов и политических партий, которые, по сути, исповедуют и реализуют именно эту идеологическую модель, отказываясь, однако, в этом признаваться. Поэтому национал-гошизм уворачивается от лобового рационального исследования, предпочитая хранить половину этого явления: всё, что связано с «национал-», — в тени.

 

Сами национал-коммунисты считают себя «просто коммунистами», «марксистами-ортодоксами», строго следующими учению коммунистических классиков. Чтобы понять, о чем же идет речь на самом деле, достаточно привести такой критерий: социалистические (пролетарские) революции победили только в тех странах, которые Маркс считал совершенно не готовыми к этому в силу:

 

• их аграрного характера;

• недоразвитости (а то и отсутствия) капиталистических отношений;

• малочисленности городского пролетариата;

• слабой индустриализации;

• сохранения основных социальных условий традиционного общества (то есть в силу их принадлежности к Премодерну).

 

И в этом состоит фундаментальный парадокс марксизма: там, где социализм должен был победить и где сложились для этого все условия, он не победил, хотя чисто теоретически именно там существовали и отчасти сохраняются до сих пор ортодоксально-марксистские течения и партии. А там, где социалистические революции победить, согласно Марксу, никак не могли, они как раз победили восторжествовали. Это явное несоответствие прогнозам своего учителя сами победившие коммунисты — в первую очередь русские большевики — тщательно старались скрыть, заретушировать и никогда не подвергали концептуальному анализу, предпочитая волюнтаристски подстроить реальность под свои умозрительные конструкции — искусственно и механически подогнав общество, политику и экономику под абстрактные критерии. И лишь сторонние наблюдатели (симпатизанты или критики) заметили этот национал-коммунистический характер удавшихся марксистских революций и распознали их движущую силу и фактор, обеспечивший им успех и устойчивость в национальной архаической стихии, мобилизованной марксизмом как национально интерпретированным эсхатологическим мифом. Одним из первых это заметил Сорель, позже Устрялов,

 

Савицкий, немцы Никиш, Петель, Лауффенберг, Вольфхайм и т.д. — со стороны симпатизантов, Поппер, Хайек, Кон, Арон — со стороны критиков.

Национал-коммунизм царил в СССР, коммунистических Китае, Корее, Вьетнаме, Албании, Кампучии, а также во многих коммунистических движениях третьего мира — от мексиканских «чиапос» и перуанской «Камино луминосо» до Курдской рабочей партии и исламского социализма. Левые — социалистические — элементы присутствовали и в фашизме Муссолини, и в национал-социализме Гитлера, но в этом случае эти элементы были фрагментарны, несистематизированы и поверхностны, проявляясь больше в маргинальных или спорадических явлениях (левый итальянский фашизм в его ранней футуристской фазе и Итальянская социальная республика, левый антигитлеровский национал-социализм братьев Штрассеров или антигитлеровское подполье национал-большевиков Никиша и Шульце-Бойсена и т.д.). Хотя, казалось бы, по формальным признакам и названию мы должны отнести к этой категории национал-социализм, но социализма как такового в чистом виде там не было — скорее этатизм, помноженный на заклинание архаических энергий этноса и «расы». А вот в советском большевизме, очень точно распознанном сменовеховцем Николаем Устряловым как «национал-большевизм», совершенно наглядно присутствуют оба начала: и социальное, и национальное, хотя на сей раз именно «национальное» концептуального оформления так и не получило.

 

До сих пор многие политические движения, например в Латинской Америке, вдохновляются именно этим комплексом идей, а политические режимы Кубы, Венесуэлы или Боливии (Эво Моралес — первый правитель Южной Америки, имеющий индейское происхождение) или Ольянта Умала, сторонники которого близки к захвату власти в Перу, и иные национал-коммунистические движения являются полноценными политическими реалиями. На них либо уже основывается государственный строй, либо это вполне может случиться в близком будущем. И везде, где у коммунизма есть реальный шанс, там мы имеем дело с левыми идеями, помноженными на национальные (этнические, архаические) энергии и осуществляющимися в условиях традиционного общества. По сути — это неортодоксальный марксизм, своего рода национал-марксизм (как бы он сам себя ни оценивал). А там, где есть все классические предпосылки для реализации (индустриальное общество, развитая промышленность, городской пролетариат и т.д.), там социалистические революции не происходили (за исключением эфемерной Баварской республики), не происходят и, скорее всего, не произойдут никогда.

 

Смысл левого национализма (национал-гошизма) состоит в мобилизации архаического начала (как правило, локального) на то, чтобы вырваться на поверхность и проявить себя в социально-политическом творчестве. Здесь вступает в дело социалистическая теория, которая служит своего рода «интерфейсом» для этих энергий, которые без него вынуждены были бы остаться строго локальным явлением, а благодаря марксизму — пусть своеобразно понятому и проинтерпретированному — эти национальные энергии получают возможность сообщаться с иными аналогичными по природе, но иными по структуре явлениями и даже претендовать на универсальность и планетарный размах, преобразуя благодаря социалистической рациональности разогретый национализм в мессианский проект.

 

Грандиозный опыт СССР показывает, насколько масштабным может быть национал-коммунистическая инициатива, создавшая почти на столетие фундаментальную головную боль для всей мировой капиталистической системы. А Китай и сегодня в новых условиях — всё больше акцентируя именно национальную составляющую своей социально-политической модели — доказывает, что этот фундамент, своевременно и деликатно преобразованный, может оставаться конкурентоспособным даже после мирового триумфа либерал-капитализма. Опыт Венесуэлы и Боливии, со своей стороны, иллюстрирует, что национал-коммунистические режимы возникают и в наше время и демонстрируют свою жизнеспособность перед лицом серьезного давления. Северная Корея, Вьетнам и Куба по-прежнему сохраняют свою политическую систему с советских времен, не предпринимая таких рыночных реформ, как Китай, и не сдавая своих позиций, как СССР.

 

С теоретической точки зрения в явлении национал-гошизма мы имеем дело с марксизмом, перетолкованным в духе архаических эсхатологических ожиданий, глубинной национальной мифологии, связанной с ожиданием «конца времен» и возвращения «золотого века» (карго-культы, хилиазм). Тезис о справедливости и «государстве правды», на которых построена социалистическая утопия, осознается религиозно, что пробуждает фундаментальные тектонические энергии этноса.

 

Есть ли сегодня у национал-гошизма проект будущего? В законченной форме нет. Этому препятствует ряд факторов:

 

• сохраняющийся шок от провала советского национал-коммунизма (русские евразийцы еще в 1920-е предсказывали этот провал в случае, если советское руководство не осознает важность обращения к национальной и религиозной стихии напрямую, повернувшись к ней лицом);

 

• отсутствие концептуализации и рационализации национальной составляющей в общем идейном комплексе национал-коммунистических движений и идеологий (подавляющее большинство людей этого идейного направления искренне считают себя «просто марксистами» или «социалистами»);

 

• слабая институциональная коммуникация национал-большевистских кругов между собой в мировом масштабе (на эту тему практически не проходит серьезных и масштабных конференций, не издается теоретических журналов или они остаются чем-то маргинальным, не ведется философских разработок).

 

И тем не менее, на мой взгляд, у национал-гошизма вполне может быть глобальное будущее, поскольку у многих сегментов человечества архаические, этнические и религиозные энергии еще далеко не растрачены — чего не скажешь о жителях модернистического просвещенного и рационального Запада.

 

Новые левые (антиглобализм, постмодернистские маршруты, лабиринты свободы, к пришествию постчеловечества)

 

Полнее всего соответствует на сегодняшний день словосочетанию «левый проект» то, что принято называть «новыми левыми» («неогошизм»), или «постмодернизмом». Среди всего спектра левых идей в начале XXI в. именно это направление является не только самым ярким, но и самым продуманным, интеллектуально выверенным и систематизированным.

 

«Новые левые» появились в 1950–1960-е годы в Европе на периферии левого фланга марксистов, троцкистов и анархистов. Маркс для них был sine qua non, но вместе с тем они активно пользовались и иными теоретическими и философскими источниками, в отличие от «старых левых» без колебаний вводя заимствованные элементы в собственные теории. Поэтому марксизм в этом направлении активно расширялся, постоянно сопоставлялся с иными философскими концепциями, развивался, переосмыслялся, подвергался критике — одним словом, стал объектом сконцентрированной рефлексии. Такое вольное отношение «новых левых» к марксизму дало двоякие результаты: с одной стороны — он размылся; с другой — существенно модернизировался.

 

На философию «новых левых» огромное влияние оказали так называемые «философы подозрения», к которым помимо Маркса относят Фрейда и Ницше. Через Сартра, классика «новых левых», в левое движение проникли глубокое влияние Мартина Хайдеггера и экзистенциалистская проблематика. Колоссальное значение оказал структурализм — от главного теоретика структурной лингвистики Фердинанда де Соссюра до Леви-Стросса. В философском смысле «новые левые» и были структуралистами, а со второй половины 1980-х, развивая этот философский импульс дальше, они перешли к «постструктурализму», подвергнув систематической критической рефлексии уже свои собственные взгляды 1960–1970-х.

 

«Новые левые» отнеслись к марксизму со структуралистской позиции — то есть посчитали главной у Маркса идею о фундаментальном влиянии базиса (в обычном случае — буржуазного общества, тщательно скрытого от идеологического осознания) на надстройку. Марксовский анализ идеологии как «ложного сознания» стал для «новых левых» ключом к интерпретации общества, философии, человека, экономики. Но тот же самый ход мысли они обнаружили и у Ницше, возводившего весь спектр философских идей к изначальной «воле к власти» (это и был «базис» по Ницше), и у Фрейда, для которого «базисом» выступало «подсознание» и «бессознательные импульсы», коренящиеся в минеральных основах человеческой сексуальности и в ее первичных структурализациях в раннем детстве. На это накладывалась хайдеггеровская модель, где «базисом» служил факт «чистого экзистирования» — Dasein («вот-бытие»). Все разновидности расшифровки «базиса» «новые левые» сводили к обобщающей схеме, где роль «базиса» как такового — независимо от конкретной философской тенденции — перенесена на понятие «структуры». «Структура» — это одновременно и производственные силы, отраженные в производственных отношениях, и подсознание, и «воля к власти», и Dasein.

 

Основная идея «новых левых» заключалась в том, что буржуазное общество есть результат многогранного «насилия» и «подавления» «надстройкой» (буржуазной политической системой, обыденным сознанием, властными элитами, общепринятыми философскими системами, наукой, обществом, рыночной экономикой и т.д.) «базиса» или «структуры» (также понятых чрезвычайно широко — включая «бессознательное», «пролетариат», «телесность», «массы», опыт аутентичной экзистенции, свободу и справедливость). Таким образом, «новые левые» в отличие от старых левых начали системное критическое наступление на капиталистическое общество сразу по всем направлениям — от политики (события мая 1968 г. в европейских столицах) до культуры, философии, искусства, самого представления о человеке, рассудке, науке, реальности. В ходе этой огромной интеллектуальной работы (на которую, кстати, ни старые левые, ни национал-гошисты не обращали ни малейшего внимания) «новые левые» пришли к выводу, что капитализм не только «социально-политическое зло», но фундаментальное выражение глобальной лжи относительно человека, реальности, разума, общества, и, следовательно, в капиталистическом обществе как в результирующем моменте концентрируется вся история отчуждения. «Новые левые» реанимировали идеи Руссо относительно «доброго дикаря» и предложили развернутую панораму того идеального общества, где нет места ни эксплуатации, ни отчуждению, ни лжи, ни подавлению, ни вытеснению, по аналогии с архаическими группами, которым свойственна «экономика дара» (М. Мосс).

 

Анализ «новых левых» показал, что новое время не только не реализовало на практике свои «освободительные» лозунги, но сделало диктатуру отчуждения еще более жесткой и отвратительной, хотя и скрытой за «демократическим» и «либеральным» фасадом. Так сложилась теория Постмодерна, основанная на том, что в самой основе картины мира, науки, философии и политических идеологий, сложившихся еще на заре эпохи Модерна или по ходу ее развития, лежат натяжки, погрешности, заблуждения и «расистские» предрассудки, которые даже теоретически блокируют возможность освобождения «структуры» («базиса») от диктатуры «надстройки». Это привело к пересмотру философской традиции Нового времени с «разоблачением» тех механизмов, которые концентрируют в себе узлы отчуждения. Подобная практика получила название «деконструкции», что предполагает внимательный и тщательный структурный анализ контекста, откуда произошла та или иная идея, с подробным вычленением содержательного ядра из пласта пафоса, морализаторства, риторических фигур и сознательных передергиваний. Фуко в «Истории безумия» и «Рождении клиники» показал, что современное отношение к психическим расстройствам и, шире, к болезни как таковой носит все признаки интеллектуального «расизма», «апартеида» и иных тоталитарных предрассудков, что становится очевидным в приравнивании больных к преступникам и структурном тождестве пенитенциарных и терапевтических учреждений, на первых этапах Нового времени бывших одним и тем же.

 

Буржуазное общество, несмотря на его мимикрию и «демократический» фасад, оказывается обществом «тоталитарным» и «дисциплинарным». Причем центром этой либеральной диктатуры «новые левые» признают глубинные и почти никогда не ставящиеся под сомнения нормативные представления о рассудке, науке, реальности, обществе и т.д., а не только те или иные политические и экономические механизмы, которые есть далекое следствие более глубоких механизмов отчуждения.

 

В этом состоит главное отличие «новых левых» от «старых левых»: «новые левые» ставят под сомнение структуры рассудка, оспаривают основательность концепции реальности, разоблачают позитивную науку как мистификацию и диктатуру «академических кругов» (Фейерабенд, Кун), резко критикуют концепцию «человека» как «тоталитарную абстракцию». Они не верят, что можно что-то изменить путем эволюции в левом ключе существующей системы, но также оспаривают эффективность радикального марксизма, замечая: там, где он должен был победить, такого не происходит, а там, где побеждает, это не ортодоксальный марксизм (от Троцкого они заимствуют критику сталинизма и советского опыта).

 

Итак, «новые левые» формулируют обширный проект «правильного» будущего, в котором центральное место занимают:

 

• отказ от рассудка (призыв к сознательному выбору шизофрении у Делёза и Гваттари);

• отмена человека как меры вещей («смерть человека» у А.-Б. Леви, «смерть автора» у Р. Барта);

• преодоление всех сексуальных табу (свобода выбора пола, отмена запрета на инцест, отказ от признания извращений извращениями и т.д.);

• легализация всех типов наркотиков, включая тяжелые;

• переход к новым формам спонтанного и спорадического бытия («ризома» Делёза);

• разрушение структурированного общества и государства в пользу новых свободных анархических общин.

 

Политическим манифестом этих тенденций можно считать книгу А. Негри и М Хардта «Империя», где даны упрощенные до примитивности тезисы современных «новых левых». Глобальную капиталистическую систему Негри и Хардт называют «Империей» и отождествляют с глобализмом и американским мировым господством. По их мнению, глобализм создает условия для универсальной планетарной «революции множеств», которые, используя всеобщий характер глобализма и его возможности коммуникации и распространения открытых знаний, создадут сеть мирового саботажа — для перехода от человека (выступающего субъектом и объектом насилия, иерархических отношений, эксплуатации и «дисциплинарных стратегий») к постчеловеку (мутанту, киборгу, клону, виртуалу), свободному выбирать пол, внешность и индивидуальную рациональность по своему произволу и на любой промежуток времени. Это, считают Негри и Хардт, приведет к освобождению креативных потенций «множеств» и однажды взорвет глобальное могущество «Империи». Эта тема неоднократно обыгрывалась в кинематографе в популярных фильмах «Матрица», «Бойцовский клуб» и т.д.

 

Антиглобалистское движение в целом ориентировано именно на подобный проект будущего. И такие мероприятия, как «Конференция в Сан-Паулу», где антиглобалисты впервые попытались наметить общую стратегию, свидетельствуют, что новый левый проект нащупывает формы конкретной политической реализации. Множество конкретных действий — гей-парады, экологические акции, антиглобалистские выступления и погромы, волнения эмигрантских предместий в европейских городах, бунты «автономов» по защите сквотов, широкие социальные протесты новых профсоюзов, всё более напоминающие карнавал, движение за разрешение наркотиков, экологические акции протеста и т.д. — вписываются в это направление.

 

Более того, постмодернизм как художественный стиль, ставший мейнстримом современного западного искусства, выражает именно эту «новую левую» политическую философию, входя через картины, дизайн или фильмы Тарантино и Родригеса в наш быт, без предварительного политико-философского анализа, опережая сознательный выбор, навязывая нам себя помимо нашей воли. Этому сопутствует и повальное распространение виртуальных коммуникационных технологий, которые в самой своей системе несут неявное приглашение к Постмодерну, рассеянию на постчеловеческие, гедонистические фрагменты. SMS- и MMS-сообщения, блоги и видеоблоги Интернета, флешмобы и иные привычные занятия современной молодежи по сути представляют собой реализацию отдельных сторон «нового левого» проекта, пока, правда, контролируемого буржуазной системой, охотно наживающейся на моде — которую на сей раз задает не она, а ее скрытый противник.

 

Здесь следует сказать два слова об отношениях «новых левых», антиглобалистов к современным либералам и глобалистам. Как в свое время Маркс считал, что капитализм при всех его ужасах более прогрессивен, нежели феодализм и Средневековье (ведь он приближает приход социализма), так и современные постмодернисты и «новые левые», ожесточенно критикуя «Империю», до какой-то степени с ней солидарны, так как она, по их мнению, усугубляя отчуждение и ужесточая свою планетарную диктатуру, подспудно готовит «мировую революцию» множеств.

 

Левые в современной России  

 

Теперь в заключение скажем несколько слов о положении дел с левыми силами в современной России. На практике мы видим, что «старых левых» в полноценном смысле слова у нас нет и в помине, как не было их и в советское время. Группа советских марксистов-диссидентов (Зиновьев, Щедровицкий, Медведев) не в счет, поскольку никакой заметной школы им создать не удалось.

 

Национал-коммунисты, напротив, представляют собой широкие и социальные, и психологические, и политические пласты, флагманом которых в наше время выступает КПРФ. Поскольку вся советская история — ознаменованная победой социализма (верный признак работы архаического начала) — есть история неосознанного национал-гошизма, то такая устойчивая тенденция не удивительна.

 

На первых этапах создания КПРФ Зюгановым (не без некоторого участия с моей стороны и Проханова, что выражалось в позиции газеты «День» («Завтра») в начале 1990-х) делались попытки осмыслить и концептуально оценить наличие национального компонента в советском мировоззрении (национал-большевизм), но эта инициатива вскоре была заброшена руководством КПРФ, занявшимся какими-то другими — видимо, более важными для него — делами. Впрочем, на уровне риторики и первичных реакций российские коммунисты во всех смыслах выступают как завзятые националисты-консерваторы, а подчас и «православные монархисты».

 

Более того, среднестатистические россияне — особенно среднего и старшего поколения — в большинстве своем бессознательные национал-гошисты. Они поддерживают этот комплекс идей всегда, когда представляется возможность (партия «Родина»), и истолковывают в таком ключе многое, что не имеет к этому никакого отношения (социал-консерватизм «Единой России», да и самого Путина). Те же маргинальные группы, которые, подражая европейскому неонацизму, пытаются вынести сочетание «национал-социализм» в свое название, как раз «национал-гошистами» никогда не были, поскольку имитируют (как правило, от умственной неполноценности) гаджеты гитлеровского режима, как бы продолжая играть в солдатиков в песочнице или смотреть сериал «Семнадцать мгновений весны», восхищаясь черной, как крыло ворона, формой Броневого-Мюллера. Проект НБП, который я в свое время собирался превратить в аутентичный русский осознанный национал-гошизм с опорой на теории Устрялова, Никиша и левых евразийцев, увы, выродился к концу 1990-х в хулиганское, бессмысленное образование, а потом и вовсе перешел служить антироссийским оранжевым ультралиберальным силам, подкармливаемым Западом (что полностью противоречит базовым установкам «национал-большевизма», представляющего собой и в теории, и на практике осознанный левый — а значит, жестко антилиберальный, русский патриотический — следовательно, антизападный — проект).

 

«Новые левые» и постмодернисты в политическом спектре России практически не представлены, философский дискурс Постмодерна для них слишком сложен. Крохотная группка «сознательных» («представительских») антиглобалистов существует, но известна больше на Западе и ничего серьезного (ни в организационном, ни в теоретическом смысле) собой не представляет. В российском искусстве — в частности, на «Винзаводе» или в галерее Гельмана, а также в российском кино — постмодернистские тенденции, напротив, довольно отчетливо видны, и их художественные выражения подчас внушительны. Книги Сорокина или Пелевина представляют Постмодерн в литературной форме.

 

Более того, среднестатистический художественный или даже технологический (что еще важнее!) продукт Запада несет в себе немалый заряд подспудного Постмодерна, заселяя тем самым российское культурное пространство активно действующими знаками, которые выковываются в творческих лабораториях «новых левых», а потом ставятся на поток глобальной индустрией, извлекающей из них краткосрочную выгоду (и постепенно подтачивающей свои устои). Россия выступает здесь в роли инертного потребителя, не понимающего политического и идеологического значения того, что она приобретает автоматически — следуя моде или мировым трендам (забывая, что у каждого тренда есть, как говорят постмодернисты, тренд-сеттеры — те субъекты, которые запускают определенный тренд с особой целью).

 

Глава 5. Что такое консерватизм? 

Мы - в постмодерне  

 

Процесс, который имеет действительно глобальный характер – это процесс победившего модерна, переходящего в постмодерн. Есть центры, очаги, локусы, регионы, где этот процесс идет логично и последовательно. Это Запад, Западная Европа и, особенно, Соединенные Штаты Америки, где была историческая возможность создать в лабораторных условиях оптимальное общество модерна на основании тех принципов, которые разработала западноевропейская мысль. Создать с чистого листа, без отягощающих европейских традиций, на «пустом» месте – индейцев к людям, как известно, не относили. У Майкла Хардта и Антонио Негри в их книге «Империя»[8] показано, что американская Конституция изначально рассматривала негров как второсортных людей, а индейцев не рассматривала как людей вообще. Таким образом, специфическая американская система была идеальным местом для реализации максимальной свободы, но только для белых и за счет определенной эксклюзии всех остальных. В любом случае, Соединенные Штаты Америки являются авангардом, свободы и локомотивом перехода к постмодерну.

 

Полюс свободы и свобода выбора телеканалов

 

Мы говорили о полюсе, которым является западноевропейская цивилизация, но внутри пространства мысли, в философии, в географии человеческого духа полюсом однополярного мира является нечто другое, нежели США и Европа, как чисто геополитические образования, а именно, идея максимальной свободы. И движение к достижению этой свободы является смыслом человеческой истории, как ее понимает западноевропейское человечество. Это понимание смысла истории западноевропейское общество сумело навязать всему остальному человечеству.

 

Итак, существует полюс однополярного мира – это полюс свободы, который дошел от модерна и сейчас переходит к новой стадии, к постмодерну, где человек начинает освобождаться от самого себя, поскольку он сам себе препятствует, мешает и надоел. Он рассыпается на индивидуальные шизомассы, как описано в «Антиэдипе» Делеза.

 

Люди стали созерцателями телевизора, научились лучше и быстрее переключать каналы. Многие вообще не останавливаются, щелкают пультом, и уже не важно, что показывают – артистов или новости. Зритель постмодерна в принципе ничего не понимает из того, что происходит, просто идет поток картинок, которые впечатляет. Телезритель втягивается в микропроцессы, становится недо-зрителем, «субспектатором», который смотрит не программы или каналы, а отдельные сегменты, секвенции программ. В этом отношении идеальным фильмом является «Дети шпионов-2» Родригеса. Он построен так, что в нем нет никакого смысла. Но отвлечься от него невозможно, потому что как только нашему сознанию надоедает его смотреть, в это время мгновенно появляется летающая свинья, и мы должны посмотреть, куда она летит. И точно также, когда летающая свинья нам надоедает, в это время из кармана у главного героя вылезает маленький дракончик. Это произведение Родригеса безупречно. В принципе, приблизительно такого же эффекта достигает человек, который все время неутомимо щелкает пультом. Единственный канал, который работает в другом ритме - это «Культура», потому что там есть еще неспешные истории про композиторов, деятелей искусства, учащихся, театры – то есть остатки модерна. И если его убрать из списка, то дальше можно спокойно щелкать каналами, не ожидая встретить что-то такое, что идет не в том ритме, в котором нужно жить.

 

Парадоксы свободы  

 

Итак, приходит постмодерн. Что ему может противостоять? И можно ли сказать ему «нет»? Это принципиальный вопрос.

 

Кстати, исходя из того же либерального тезиса о том, что человек свободен, подразумевается, что он всегда способен сказать «нет», сказать всему, чему угодно. Вот в этом-то и заключается опасный момент философии свободы, которая под эгидой абсолютизации свободы начинает изымать свободу сказать «нет» самой свободе. Западнолиберальная модель говорит: вы хотите противостоять нам? Пожалуйста, вы имеете право, но вы же стиральную машину назад не «распридумаете»? Стиральная машина является абсолютным аргументом сторонников прогресса. Ведь все хотят иметь – и негры, индейцы, и консерваторы, и православные - стиральную машину. И коммунисты тоже по другой логике говорили о необходимости и необратимости смены формации. Они говорили, что социализм придет после капитализма. Социализм пришел, хотя у нас капитализма толком и не было, побыл какое-то время, уничтожил довольно много людей и исчез. Точно также и со стиральной машиной. Если задуматься о метафизике стиральной машины, насколько она сопряжена с реальными ценностями философской системы, то можно будет прийти к выводу, что, в общем, человеческая жизнь возможна без стиральной машины и может быть вполне счастливой.

 

Но для либерального общества это страшная вещь, почти святотатство. Все можно понять, но жизнь без стиральной машины? Это уже настоящее ненаучное высказывание: жизнь без стиральной машины невозможна. Ее нет. Жизнь и есть стиральная машина. В этом заключается действие силы либерального аргумента, который поворачивается тоталитарной стороной. В освобождении всегда есть элемент какого-то принуждения – это парадокс свободы. Хотя бы принуждения к тому, чтобы думать, что свобода – это высшая ценность. Представьте себе, один человек говорит: «свобода – высшая ценность». Другой возражает: «ничего подобного». Тогда первый отвечает: «Ты против свободы? За свободу убью».

 

В либерализме заложена идея, что альтернативы ему быть не может. И в этом есть какая-то правда. Если логос встал на пути свободы, если социальный логос втянулся в авантюру тотального освобождения, где же произошел первый толчок в этом направлении? Его нужно искать не тогда, когда пришел Декарт, Ницше, или ХХ век, а где-то у досократиков. Хайдеггер видел этот момент в концепции «фюзис» и в полном раскрытии в учении Платона об идеях. Но важно другое – движение логоса к свободе неслучайно и, тем не менее, ему можно сказать «нет».

 

Консерватизм как отвержение логики истории  

 

Есть, тем не менее, онтологическая возможность сказать «нет». И с этого начинается консерватизм.

 

Первое, что такое консерватизм? Это «нет», сказанное тому, что есть вокруг. Во имя чего? Во имя чего-то, что было раньше. Во имя того, что, собственно говоря, и преодолевалось в ходе социально-политической истории. То есть, консерватизм есть занятие онтологической, философской, социально-политической, индивидуальной, нравственной, религиозной, культурной, научной позиции, которая отрицает тот ход вещей, с которым мы сейчас сталкиваемся, который мы идентифицировали и описали ранее.

 

Мы поговорим сейчас о консерватизме и том, отталкиваясь от какой социально-философской топики, можно отрицать саму логику истории, приводящую к модерну и постмодерну. Мы берем Новое время с его линейным вектором прогресса и с его постмодернистическим искривлением, уводящим нас в лабиринты рассеяния индивидуальной реальности в ризоматическом субъекте или постсубъекте. Но можно включить сюда и ранние стадии, которые сделали эту тенденцию возможной и главенствующей. Консерватизм строит свою позицию на противопоставлении логике развертывания исторического процесса. А аргументом в этом противопоставлении служит феноменология модерна и -- в наше время – постмодерна, от неприятия которой консерватизм отталкивается. Но консерватизм как структура не сводится к оспариванию феноменов. Отрицательно оцененная феноменология здесь не более чем предлог. Консерватизм строит топику, отрицающую логику, работу и направленность исторического времени.

 

Консерватизм может выстраивать свою оппозицию историческому времени по-разному. У него есть три фундаментальные возможности обращения с концептуальным трендом – модерн-постмодерн. И с этого начинается систематизация или структуризация консерватизма. Это – систематизация без каких либо предпочтений, потому что речь идет о научном, а не об оценочном суждении.

 

Фундаментальный консерватизм: традиционализм  

 

Первый подход – это так называемый традиционализм. Консерватизм вполне может быть традиционализмом. В некоторых политологических моделях традиционализм и консерватизм различают, как, например, у Мангейма. Но, тем не менее, стремление оставить все, как было в традиционном обществе, сохранить этот уклад, является, безусловно, консерватизмом.

 

Наиболее логичным традиционализмом - содержательным, философским, онтологическим и концептуальным – является тот, который критикует не различные стороны модерна и постмодерна, но отвергает фундаментальный вектор исторического развития – то есть, по сути, оппонирует времени. Традиционализм – это та форма консерватизма, которая утверждает: плохо не те отдельные фрагменты, которые вызывают наше отвержение – в современном мире, в современности плохо все. «Плоха идея прогресса, плоха идея технического развития, плоха философия субъекта и объекта Декарта, плоха ньютоновская метафора часовщика, плоха современная позитивная наука и построенное на ней образование, педагогика». «Эта эпистема, - рассуждает консерватор-традиционалист далее, - никуда не годится. Это тоталитарная, ложная, негативная эпистема, с которой нужно бороться». И дальше, если продолжать его мысль: «мне нравится только то, что было до начала модерна». Можно идти еще дальше, и подвергнуть критике те тенденции, которые в самом традиционном обществе сделали возможным появление модерна. Вплоть до появления идеи линейного времени.

 

Такой традиционалистский консерватизм, после того, как пали монархии, церковь была отделена от государства, когда все социально-политические, культурные, исторические народы приняли эстафету модерна, посчитали несуществующим. В России он был изведен воинствующими безбожниками. С какой-то точки зрения это действительно так. Так как он считался полностью изжитым, о нем почти перестали говорить, стоящих на этой позиции социальных групп практически не осталось, и вскоре он исчез даже из некоторых политологических реконструкций (у Мангейма). Поэтому мы его не видим, начинаем не с него. И напрасно. Если мы хотим проследить генеалогию консерватизма и выстроить законченную топику консервативных позиций, мы должны приоритетно изучить именно такой подход. В традиционализме мы имеем полноценный и наиболее законченный комплекс консервативного отношения к истории, обществу, миру.

 

В ХХ веке, когда, казалось бы, уже для такого консерватизма вообще не осталось никакой социальной платформы, внезапно появляется целая плеяда мыслителей, философов, которые, как ни в чем не бывало, начинают отстаивать эту традиционалистскую позицию – причем, с радикальностью, последовательностью и упорством, не мыслимыми в ХIХ или XVIII веках. Это Рене Генон, Юлиус Эвола, Титус Бурхардт, Леопольд Циглер и все те, кого называют «традиционалистами» в узком смысле этого слова. Показательно, что но, что в XIX веке, когда еще были монархии и церкви, когда еще Папа Римский что-то решал, людей со столь радикальными взглядами не было. Традиционалисты выдвинули программу фундаментального консерватизма, когда с Традицией дело обстояло совсем плохо. Таким образом, фундаментальный консерватизм смог сформироваться в философскую, политическую и идеологическую модель, когда модерн уже практически завоевал все позиции, а не тогда, когда он только еще завоевывал, и с ним активно боролись определенные политические и социальные силы.

 

У ряда политологов была попытка отождествить или связать в ХХ веке явление фундаментального консерватизма с фашизмом. Некто Луи Повель и Жак Бержье, авторы книги «Утро магов»[9], написали: «фашизм есть генонизм плюс таковые дивизии». Это, конечно, совершенно не так. Мы говорили о том, что фашизм – это скорее философия модерна, которая в значительной степени контоминирована элементами традиционного общества, но она не выступает ни против модерна, ни против времени. Более того, и Генон и Эвола жестко критиковали фашизм.

 

Генон и Эвола дали в своих работах исчерпывающее описание фундаментал-консервативной позиции. Они описали традиционное общество как вневременной идеал, а современный мир (модерн) и его основные принципы – как продукт упадка, деградации, вырождения, смешения каст, разложения иерархии, переноса внимания с духовного на материального, с небесного на земное, с вечного на преходящее и т.д. Позиции традиционалистов отличаются безупречной стройностью и масштабностью. Их теории могут служить образцом консервативной парадигмы в ее чистом виде.

 

Конечно, некоторые их оценки и прогнозы оказались неверными. В частности, оба предвосхищали победу «четвертой касты», то есть пролетариата (СССР) над «третьей кастой» (капиталистический лагерь), что оказалось неверно. Выступали против коммунизма, не совсем понимая, насколько много в нем было традиционных элементов. Некоторые их оценки нуждаются в коррекции. На одном конгрессе в Риме, посвященном 20-летию со смерти Эволы, мною была прочитана лекция «Evola – visto da sinistra» («Эвола – взгяд слева»), где предлагалось рассматривать Эволу – а он себя считал правым, даже крайне правым – с левых позиций.

 

Фундаментал-консерваторы в наше время  

 

В нашем обществе тоже есть фундаментал-консерватизм. Во-первых, тот же исламский проект – это фундаментал-консерватизм. Если его отслоить от негативной рекламы и посмотреть, как теоретически должны были бы чувствовать и мыслить мусульмане, которые ведут борьбу против современного мира, мы увидим, что они стоят на типичных позициях фундаментал-консерваторов. Они должны верить в букву каждого слова «Корана», игнорируя любые комментарии со стороны проповедников толерантности, порицающие их взгляды, находящие их жестокими и устарелыми. Если по телевизору фундаменталист сталкивается с таким комментатором, то приходит к простому умозаключению: телевизор вместе с этим комментатором нужно выбросить.

 

Есть такого же рода направления и в Америке – среди фундаменталистских протестантских групп. И, как ни странно, приблизительно таких взглядов придерживается значительный процент электората Республиканской партии США. А телепрограммы с этими протестантскими фундаменталистами, которые, с протестантской точки зрения, критикуют в модерне и постмодерне все, что можно, не оставляя от него камня на камне, в США смотрят миллионы телезрителей. Существует огромное количество телепроповедников, таких как Джерри Фалвелл (старший), которые критикуют, по сути дела, современный мир во всех его основаниях и трактуют все события, с точки зрения протестантской версии христианства.

 

Такого рода люди находятся и в православной, и в католической среде. Они отрицают модерн структурно и полностью, считая предписания религии абсолютно актуальными, а современность и ее ценности – выражением царства антихриста, в котором ничего хорошего по определению быть не может. Эти тенденции развиты у русских старообрядцев. До сих пор на Урале есть «Параклитово согласие», которое отказывается от электрических лампочек. Лампочки – это «свет Люцифера», поэтому они используют только лучины и свечи.

 

Иногда это доходит уже до очень глубокого проникновения в суть вещей. Один старообрядческий автор утверждает, что «тот, кто будет кофий пить, на того коф лукавый нападет, а тот, кто будет чай пить, тот от Бога отчаится». Другие утверждают, что ни в коем случае нельзя есть гречневую кашу, потому что она «грешная». «Гречневая», «грешневая» – значит «грешная».

 

Кофе находилось под жестким запретом. Это, может быть, звучит глупо, но глупо для кого? Для рациональных современных людей. Действительно, «коф лукавый» – это глупо. Но представьте, что в мире фундаментальных консерваторов для такой фигуры как «коф лукавый» вполне найдется место. Какой-нибудь старообрядческий конгресс может быть посвящен «кофу лукавому». На нем будет определяться, к какому разряду демонов он принадлежит. Ведь были «штанные соборы». Когда группа старообрядческой молодежи где-то в XVIII веке, взяла моду носить клетчатые брюки, федосеевцы собрали в Кимрах собор, иногда называемый «штанный собор», где обсуждалось, отлучать ли от общения тех, кто носит клетчатые брюки, потому что тогда казалось, что клетчатые брюки неприлично носить христианину. Часть соборян признала, что отлучать, а другая – что нет. И эти изыскания, на самом деле, не такие уж бредовые. Нам старообрядцы кажутся «отсталыми», но они не такие отсталые. Они другие, они действуют в пределах иной топики. Они отрицают время, как прогресс. Для них время – регресс, а люди современности – жертвы одержимости дьяволом.

 

Здесь можно привести идеи Клода Леви-Стросса[10]. Он доказывает, что никакой «пралогики», о которой говорили Леви-Брюль и ученые-эволюционисты, изучавшие «примитивов», не существует, и что общество аборигенов или структура индейских мифов столь же сложны по своим рациональным связям, таксономии перечисляемых и сопоставляемых предметов и явлений, столь же драматичны, как и известные современным европейцам культурные формы. Просто они другие. Мы имеем дело не с «предлогосом», а с другим логосом, где система отношений, нюансов, различений, диверсификаций, построения моделей, работает в другой системе гипотез, но она по своей сложности и главному параметру структуры (отсюда и структурализм) абсолютно сопоставима с сознанием, мышлением и социальными моделями социализации и адаптации у развитых народов.

 

В фундаментальном консерватизме отречение от модерна имеет совершенно рациональную и систематизированную форму. Если мы встаем на эту точку зрения, мы видим, что абсолютно все сходится, все логично, рационально, но это другой логос. Это логос, в пространстве которого, «коф лукавый», штанный собор, «Параклитово согласие», живущее при лучинах, -- все то, что вызывает презрительную улыбку у человека современного, не вызывает никакой улыбки. Это совершенно иной режим существования.

 

Консерватизм статус кво – либеральный консерватизм  

 

Есть второй тип консерватизма, который мы назвали консерватизмом статус-кво или либеральным консерватизмом. Он – либеральный, потому что он говорит «да» тому главному тренду, который реализуется в модерне. Но на каждом этапе этого реализуемого тренда он старается затормозить: «мол, давайте помедленнее, давайте не сейчас, давайте отложим».

 

Либеральный консерватор рассуждает примерно так: хорошо что есть свободный индивидуум, а вот уже свободный постиндивидуум – это слишком. Или вопрос с «концом истории». Фукуяма на первом этапе посчитал, что политика исчезла и что вот-вот она будет полностью заменена «глобальным рынком»,6 в котором исчезнут нации, государства, этносы, культуры и религии. Но потом он решил, что надо бы притормозить и внедрить постмодерн поспокойнее, без революций, потому что в революциях может появиться что-то нежелательное, что может сорвать план «конца истории». И тогда Фукуяма стал писать, что необходимо пока временно укреплять национальные государства – это уже либеральный консерватизм.

 

Либеральные консерваторы не любят левых. Правых, таких как Эвола и Генон тоже, но этих они просто не замечают. Но как только они видят левых, они сразу встают в стойку.

 

Либеральный консерватизм отличается следующими качественными структурными характеристиками – согласие с общим трендом модерна, но несогласие с его наиболее авангардными проявлениями, которые кажутся слишком опасными и слишком вредными. Например, английский философ Эдмунд Берк вначале симпатизировал Просвещению, но после Французской революции отшатнулся от этого и развил либерально-консервативную теорию с фронтальной критикой революции и левых. Отсюда либерально-консервативная программа: отстаивать свободы, права, независимость человека, прогресс и равенство, но другими средствами – эволюцией, а не революцией. Чтобы, не дай Бог, выпустить из какого-нибудь подвала те спящие энергии, которые в якобинстве вылились в террор, потом в антитеррор и так далее.

 

Либеральный консерватизм, таким образом, принципиально не выступает против тех тенденций, которые составляют сущность модерна и даже постмодерна, хотя либеральные консерваторы перед лицом постмодерна будут нажимать на педали тормоза гораздо больше, чем раньше. То есть, здесь они могут в какой-то момент закричать даже: стой! Видя, что несет с собой постмодерн, приглядываясь к ризоме Делеза, они явно чувствуют себя не в своей тарелке. Кроме того, они боятся, что ускоренный демонтаж модерна, который разворачивается в постмодерне, может освободить премодерн. Вот об этом они пишут откровенно.

 

Например, либерал Хабермас[11], бывший когда-то левым, говорит, что если «мы сейчас не сохраним жесткого духа Просвещения, верность идеалам свободного субъекта, нравственного освобождения, не удержим человечество на этой грани, то мы слетим не просто в хаос, а вернемся в тень традиции, смысл борьбы с которой представлял собственно модерн». То есть он опасается, что придут фундаментальные консерваторы.

 

Бен Ладен как знак  

 

Фигура бен Ладена, независимо от того, есть ли он реально или его придумали в Голливуде, имеет фундаментальное философское значение. Это карикатурно оформленная перспектива перехода в рамках постмодерна к премодерну. Это зловещее предупреждение о том, что премодерн (традиция) как вера в те ценности, которые были свалены в кучу и вывезены на свалку еще в самом начале модерна, может подняться и всплыть. Физиономия бен Ладена, его жесты, его появление на наших экранах и в модных журналах – это философский знак. Это – знак предупреждения человечеству со стороны либеральных консерваторов.

 

Симулякр Че Гевары  

 

Либеральные консерваторы как правило не делают того анализа о соотношении либерализма и коммунизма, который проделали мы, и продолжают бояться коммунизма. Мы уже говорили, что события 1991 года – конец СССР – имеет колоссальное философское и историческое значение, у которого мало аналогов. Таких событий в истории бывает всего несколько, так как в 1991 году либерализм доказал свое исключительное право на ортодоксальное наследие парадигме Нового времени. А все остальные версии – и самое главное, коммунизм – оказались девиациями на пути модерна, ответвлениями, ведущими к иной цели. Коммунисты думали, что идут дорогами модерна в сторону прогресса, но, выяснилось, что они шли к какой-то иной цели, расположенной в ином концептуальном пространстве. Но некоторые либералы и сегодня полагают, что «коммунисты только временно сдали свои позиции», и могут вернуться.

 

Экстраполируя ложные страхи, современный антикоммунизм, еще, наверное, в большей степени, чем современный антифашизм, порождает химеры, призраки, симулякры. Коммунизма нет (как давно нет и фашизма) – вместо этого остался карикатурный муляж, безопасный Че Гевара, рекламирующий мобильные телефоны или украшающий собой майки праздных и комфортных мелкобуржуазных юношей и девушек. В эпоху модерна Че Гевара – враг капитализма. В эпоху постмодерна – он на гигантских билбордах рекламирует мобильную связь. Вот в каком виде коммунизм может вернуться – в виде симулякра. Смысл этого рекламного жеста заключается в постмодернистском осмеивании претензий коммунизма на альтернативный логос в рамках модерна.

 

И тем не менее, либеральный консерватизм, как правило, чужд этой иронии и не склонен шутить ни с «красным», ни с «коричневым». Причина этого в том, что либеральный консерватизм опасается релятивизации логоса в постмодерне, будучи не уверенным, что враг уничтожен до конца. Ему грезится, что поверженный труп еще шевелится, и поэтому он не советует подходить к нему близко, издеваться, заигрывать.

 

Консервативная Революция  

 

Существует еще и третий консерватизм. С философской точки зрения, он – самый интересный. Это – семейство консервативных идеологий, которые принято называть Консервативной Революцией (КР). Это созвездие идеологий и политических философий рассматривает проблему соотношения консерватизма и модерна диалектически.

 

Одним из теоретиков Консервативной Революции был Артур Меллер ван дер Брук, чья книга недавно у нас переведена на русский язык[12]. К этому направлению принадлежали такие мыслители как Мартин Хайдеггер, братья Эрнст и Фридрих Юнгер, Карл Шмитт, Освальд Шпенглер, Вернер Зомбарт, Отмар Шпанн, Фридрих Хильшер, Эрнст Никиш и целая плеяда в основном немецких авторов, которых иногда называют «диссидентами национал-социализма», потому что большинство из них на каких-то этапах поддержало национал-социализм, но вскоре оказались во внутренней эмиграции, а некоторые даже в тюрьме. Многие из них участвовали в антифашистском подполье, помогали спасаться евреям. В частности, Фридрих Хильшер, крупнейший консервативный революционер и сторонник немецкого национального возрождения помогал скрываться от нацистов известному еврейскому философу Мартину Буберу.

 

Консерваторы должны возглавить революцию  

 

Можно описать общую парадигму консервативно-революционного мировоззрения следующим образом. В мире существует объективный процесс деградации. Это не просто стремление «злых сил» совершать каверзы, это – силы судьбы, силы рока, которые ведут человечество по пути вырождения. Пиком вырождения, с точки зрения консервативных революционеров, является модерн. Пока все совпадает с традиционалистами. Но в отличие от них, консервативные революционеры начинают задумываться: а почему так сложилось, что вера в Бога, который создал мир, в Божественный промысел, в сакральное, в миф превращается в определенный момент в собственную противоположность, почему она слабнет и почему побеждают враги Бога? И дальше у них возникает подозрение: может быть тот замечательный золотой век, который отстаивают фундаментальные консерваторы, он сам по себе уже нес в себе некий ген дальнейшего искажения? Может быть, не так все хорошо было и в религии? Может быть, те религиозные, сакральные, священные формы традиционного общества, которые мы еще можем разглядеть до наступления модерна, уже в самих себе несли определенный элемент тления? И тогда консервативные революционеры говорят консервативным фундаменталистам: «вы предлагаете вернуться в состояние, когда у человека проявились только первые симптомы болезни, когда началось только первое покашливание, а сегодня этот человек лежит уже при смерти, а вы констатируете, как хорошо ему было раньше. Вы противопоставляете человека кашляющего и человека умирающего. А мы же хотим докопаться, откуда пришла зараза, почему он начал кашлять? И тот факт, что, кашляя, он не умирает, а ходит на работу, нас не убеждает, что он цел и здоров. Где-то этот вирус должен был гнездиться и ранее...». «Мы верим, - продолжают консервативные революционеры, - что в самом источнике, в самом Божестве, в самой Первопричине заложено намерение организовать эту эсхатологическую драму». В таком видении модерн приобретает парадоксальный характер. Это не просто болезнь сегодня (в отрицаемом настоящем), это обнаружение в сегодняшнем мире того, что его подготовило в мире вчерашнем (столь дорогом для традиционалистов). Модерн от этого лучше не становится, а традиция теряет, между тем, свою однозначную позитивность.

 

Одной из главных формул Артура Меллера ван дер Брука было: «раньше консерваторы пытались остановить революцию, но мы должны ее возглавить». Это означает, что солидаризовавшись, отчасти и по прагматическим мотивам, с деструктивными тенденциями модерна, надо выявить и распознать ту бациллу, которая изначально породила тенденции к дальнейшему упадку, то есть к модерну. Консервативные революционеры хотят не только затормозить время (как либеральные консерваторы) или вернуться в прошлое (как традиционалисты), но вырвать из структуры мира корень зла, упразднить время как деструктивное свойство реальности, исполнив какой-то тайный, параллельный, неочевидный замысел самого Божества.

 

Dasein и Ge-Stell  

 

Хайдеггеровская история философии построена сходной модели. Дазайн (Dasein) как конечное и локализованное бытие человека на заре философии вступил на путь постановки вопроса о бытии, то есть о себе самом и окружающем. Одной из первых концепций, выражающих такое вопрошание, стало понятие «фюзис», уподобляющее бытие природе и осмысляющее его как череду «всходов». Второй концепцией была аграрная метафора «логоса» – понятия, образованного от глагола «легеин» – т.е. «жать» – и позже получившая значение «мыслить», «читать», «говорить». Пара фюзис-логос, по Хайдеггеру, определяя бытие, включало его в слишком узкие рамки. Эти рамки еще более сузились в учении Платона об идеях. И далее, европейское мышление только усугубляло отчуждение от бытия через нарастающий рационализм – вплоть до забвения мысли о бытии вообще. Это забвение на рубеже XIX – XX вв. вылилось в нигилизм. Общим термином, описывающий суть растущей доминации техники в хайдеггеровской философии является «Ge-stell», то есть «по-став» - постановка все новых и новых отчуждающих и нигилистических моделей.

 

Но для Хайдеггера Ge-Stell не является случайностью. Он выражает собой то, что обратной стороной бытия является ничто, как его внутреннее измерение. В аутентичном Дазайне бытие и ничто должны соприсутствовать. Но если человек делает акцент на бытии как на «всеобщем» (koinon), то есть только на том, что есть (идея «фюзис»), он упускает из виду ничто, которое напоминает ему о себе, приводя философию к нигилизму – через Ge-Stell. Таким образом, современный нигилизм есть не просто зло, но весть бытия, обращенная к Дазайну, но поданная таким сложным способом. Поэтому задача консервативных революционеров не просто справиться с ничто и с нигилизмом модерна, но распутать клубок истории философии и расшифровать послание, содержащееся в Ge-Stell. Нигилизм модерна, таким образом, есть не просто зло (как для традиционалистов), но еще и знак, указующий на глубинные структуры бытия и заложенные в них парадоксы.

 

Не веселый конец спектакля  

 

Консервативные революционеры настолько ненавидят настоящее, что они не довольствуются только противопоставлением ему прошлого. Они говорят: «настоящее омерзительно, но его надо дожить, довести, дотянуть до самого последнего конца».

 

Либеральный постмодерн предполагает «бесконечный конец». «Конец истории» у Фукуямы – это не просто исчезновение – после конца истории продолжают осуществляться экономические трансакции, работать рынки, призывно мерцать отели, бары и дискотеки, функционировать биржи, выплачиваться дивиденды по ценным бумагам, светиться экраны компьютеров и телевизоров, выпускаться ценные бумаги. Истории нет, а рынки и телевизоры есть.

 

У консервативных революционеров все иначе. В конце истории они рассчитывают появиться с обратной стороны Дазайна, из смутного пространства «той стороны» и превратить постмодернистическую игру в неигру. Спектакль («общество спекаткля» Ги Дебора) закончится чем-то очень неприятным для зрителей и актеров. В свое время по такой же логике действовала группа сюрреалистов-дадаистов Артюр Краван, Жак Риго, Жюльен Торма и Жак Ваш, которые воспевали суицид. Но критики считали это пустым бахвальством. В один момент они публично покончили с собой, доказав, что искусство и сюрреализм были для них делом настолько серьезным, что они отдали за это жизнь. Тут можно вспомнить о Кириллове из «Бесов» Достоевского, для которого самоубийство стало выражением полной свободы, которая открылась после «смерти Бога».

 

В России недавно были не менее страшные события. – Например, «Норд-Ост». Сальный неопрятный комик Саша Цекало ставит спектакль, на котором присутствует вальяжная московская публика. Тут появляются чеченские террористы, и поначалу люди думают, что это часть постановки. И потом только с ужасом понимают, что на сцене происходит что-то не то и дальше начинается кошмарная, реальная трагедия.

 

Приблизительно нечто подобное представляют себе консервативные революционеры: пусть шутовство постмодерна идет своим чередом, пусть оно размоет определенные парадигмы, эго, суперэго, логос, пусть вступит в дело ризома, шизомассы и расщепленное сознание, пусть ничто увлечет в себя все содеражание мира, тогда-то откроются тайные двери и древние, вечные, онтологические архетипы выйдут на поверхность и страшным образом покончат с игрой.

 

Левый консерватизм (социал-консерватизм)  

 

Есть еще одно направление – так называемый левый консерватизм или социал-консерватизм. Типичный представитель социал-консерватизма Жорж Сорель (см. его труд «Размышление о насилии»[13]). Он придерживался левых взглядов, но в определенный момент обнаружил, что левые и правые (монархисты и коммунисты) бьются против общего врага – буржуазии.

 

Левый консерватизм близок к русскому национал-большевизму Н.Устрялова, который под чисто левой марксистской идеологией обнаружил русские национальные мифы. Еще более внятно это изложено в левом национал-социализме Штрассера и в германском национал-большевизме Никиша. Такой левый консерватизм, можно отнести к семейству Консервативной Революции, а можно выделить в отдельное направление.

 

Интересно то, что партия «Единая Россия» приняла социал-консерватизм в качестве составляющей своей идеологии. Это направление сейчас развивают Андрей Исаев. На другом полюсе в «Единой России» либерал-консерватизм Плигина.

 

Евразийство как эпистема  

 

Евразийство – это и политическая философия, и эпистема. Оно относится к разряду консервативных идеологий и имеет черты как фундаментального консерватизма(традиционализма), так и Консервативной Революции (включая, социал-консверватизм левых евразийцев). Единственное, что в консерватизме для евразийцев не приемлемо – это либерал-консерватизм.

 

Евразийство, осознавая претензии западного логоса на универсальность, отказывает признавать эту универсальность как неизбежность. В этом специфика евразийства. Оно рассматривает Западную культуру как локальный и временный феномен, и утверждает множественность культур и цивилизаций, которые сосуществуют в разных моментах цикла. Модерн для евразийцев –явление, свойственное только Западу, а другие культуры должны разоблачить эти претензии на универсальность западной цивилизации и построить свои общества на внутренних ценностях. Никакого единого исторического процесса не существует, каждый народ имеет свою историческую модель, которая движется в разном ритме и подчас в разных направлениях.

 

Евразийство, по сути, есть гносеологический плюрализм. Унитарной эпистеме модерна – включая науку, политику, культуру, антропологию – противопоставляется множественность эпистем, построенных на началах каждой из существующих цивилизаций – евразийская эпистема для русской цивилизации, китайская – для китайской, исламская—для исламской, индусская – для индусской и т.д. И лишь на базе этих, очищенных от западной обязательности эпистем, должны строиться дальнейшие политико-социальные, культурные и экономические проекты.

 

Мы видим в этом специфическую форму консерватизма, отличающегося от других близких консервативных версий (за исключением либерал-консерватизма) тем, что альтернатива модерну берется не в прошлом или уникальном революционно-консервативном перевороте, а в обществах исторически сосуществующих с западной цивилизацией, но географически и культурно отличных от нее. В этом евразийцы сближаются отчасти с традиционализмом Генона, который также считал, что «современность» есть понятие «западное», а на Востоке сохранились формы традиционного общества. Не случайно среди русских авторов впервые на книгу Генона «Восток и Запад» сослался евразиец Н.Н. Алексеев.

 

Неоевразийство  

 

Неоевразийство, появившееся в России в конце 80-х годов ХХ века, полностью восприняло основные пункты эпистемы прежних евразийцев, но дополнило их обращением к традиционализму, геополитике, структурализму, фундаменталь-онтологии Хайдеггера, социологии, антропологии, а также проделало огромную работу по согласованию базовых положений евразийства с реалиями второй половины ХХ – начала ХХI века – с учетом новых научных разработок и исследований. Сегодня евразийские журналы издаются в Италии, Франции, Турции.

 

Неоевразийство основано на философском анализе тезиса о модерне и постмодерне. Отстраненность от западной культуры позволяет установить дистанцию, благодаря которой можно охватить взглядом весь модерн и сказать всему этому фундаментальное «нет».

 

В ХХ веке аналогичной критике модерн и западная цивилизация подвергались системно. Это и Шпенглер, Тойнби, и особенно структуралисты – в первую очередь, Леви-Стросс, создавший структурную антропологию. Эта структурная антропология основана на принципиальном равенстве между собой разных культур от примитивных до самых развитых, что лишает западноевропейскую культуру какого бы то ни было превосходства над самым «диким» и «примитивным» бесписьменным племенем. Здесь надо напомнить, что евразийцы Роман Якобсон[14] и Николай Трубецкой[15], основатели фонологии и крупнейшие представители структурной лингвистики, были учителями Леви-Стросса и обучили его навыкам структурного анализам, что сам он охотно признает. Таким образом, прослеживается интеллектуальная цепочка – евразийство-структурализм-неоевразийство. Неоевразийство становится в этом смысле восстановлением широкого спектра идей, прозрений, интуиций, которые наметили первые евразийцы и в который органично вошли результаты научной деятельности школ и авторов (в большинстве своем консервативной ориентации), параллельно развивавшихся в течение всего ХХ века.

 

Глава 6. Консерватизм как проект и эпистема 

Неадекватность расхожих представлений о консерватизме  

 

Одно из самых типичных заблуждений относительно понятия «консерватизм» заключается в упрощенном представлении, что консерваторы – это те, кто «хотят сохранить прошлое, оставить (или сделать) все, как было». На самом же деле, в политическом смысле консерватизм – это не сохранение прошлого, и даже не обращение к традиции. Консерватизм -- это философский подход, который весьма специфически трактует время. Он не просто выбирает какой-то сектор времени (прошлое) в качестве приоритета, но оперирует с особым представлением о времени, которое отнюдь не банально и требует более внимательного разбора.

 

Философия истории и диахронизм  

 

В культуре Модерна мы привыкли оперировать с диахроническим подходом к истории, который стал для нас чем-то само собой разумещющимся. Этот подход выделяет три временные категории, расположенные в строгом и необратимом порядке -- прошлое, настоящее («преходящее») и грядущее. Обратите внимание, «прошлое» – это то, что «прошло». Настоящее – это то, что «стоит». И грядущее – то, что придет, грядет. Все корни понятий -- прошлое, настоящее, грядущее -- связаны не со значением бытия, но со значением движения (либо его момента – «стояния» «остановки на»). Именно в этом состоит специфика историцизма и философии истории. Это модель понимания мира через движение, становление утвердилась в западной культуре в Новое время вместе с концепцией прогресса. Такое однонаправленное время уже заключает в себе идею про-гресса, то есть, дословно, «движения вперед».

 

Тотальное и повсеместное внедрение такой диахронической парадигмы и заставляет подчас самих консерваторов при изложении своих философских и политических позиций обращаться к прошлому, как к нормативу. Тем самым консерватор как бы соглашается с линейным временем, признает сам факт прогресса, но только выносит о его содержании альтернативное, отрицательное заключение. Получается, что консерватор, так поступающий, по определению ретроград, то есть тот, кто «идет назад». А это неверно, потому что то консерватора интересует совсем не то, что прошло, что в прошлом, особенно, как понимают это «прошлое» люди Модерна.

 

Консерватор и постоянное  

 

На самом деле, вместо временной диахронической топики – прошлое, настоящее и грядущее – консерваторы оперируют с совершенно иной, не диахронической, но синхронической моделью. Консерватор защищает и отстаивает не прошлое, но постоянное, неизменное, то, что сущностно всегда остается тождественным самому себе. Философ Ален де Бенуа, определяя консерватизм, очень верно говорил, что «корни – это не то, что было когда-то, но то, что растет всегда», нечто живое.

 

Как только мы утверждаем, что консерватизм борется не за прошлое, но за постоянное, за фундаментальные константы общества, человека, духа, тогда мы сможем с полным основанием понять взгляд консерватора на все три временные модальности – прошлое, настоящее и будущее. Прошлое ценно не само по себе, но только тем, что в нем есть нечто постоянное. Тем же ценно и настояще и будущее.

 

В русской истории существует множество различных по содержанию и знаку периодов – и все они – в прошлом. К прошлому относятся и удельная раздробленность, и монгольские завоевания, и Смутное время, и раскол, и Петровские реформы, и бироновщина, и Февральская революция, и хрущевская оттепель, а также перестройка, ельцинизм и многое дургое, что категорически не приемлимо и аномально для последовательного русского консерватора. Когда консерватор листает книгу русской истории, он видит в ней как золотые, так и гнусные страницы. Общее в них только то, что они написаны кровью.

 

Бытие первичнее времени  

 

 Консерватор стремится понять, что в историческом процессе конкретного народа, в нашем случае, русского, было постоянным, неизменным, что из этого есть сейчас, и что, соответственно, будет и в грядущем. Но самая главная идея консерватизма в том, что он мыслит не о прошлом, а о бывшем, не о настоящем, но то том, что есть сейчас, не о том, что грядет (придет), но о том, что сбудется, будет.

 

Здесь вполне уместно привлечь философскую модель Хайдеггера, в центре котрой стоит вопрос о бытии. Если для «прогрессиста» и последователя философии истории бытие есть функция от становления (истории, времени), то для консерватора (а сам Хайдеггер был законченным консерватором, более того, консервативным революционером) время (история, длительность, Zeit) есть функция от бытия. Бытие первично, время вторично.

 

Это значит очень многое. В этом – секрет консерватизма. То, что принадлежит к бытию, превосходит время и не зависит от времени. Поэтому то, что по-настоящему было, обязательно есть и сейчас, и будет завтра. Более того, то, что будет завтра, обязательно было вчера и есть сегодня, так как время не властно над бытием. Напротив, бытие властно над временем и предопределяет его структуру, его ход, его содержание. Именно это делает возможными позиции консерватора не только в отношении к прошлому и настоящему, но и в отношении будущего. Этим обосновывается возможность существования консервативного проекта.

 

Консервативный проект и его метафизика  

 

Консервативный проект – это нащупывание точки концентрации бытия в будущем и ориентация социальных, культурных и политических энергий к этой точке. Причем для консерватора эта точка не является условностью или произвольной фантазией. Она для него абсолютна реальна уже здесь и сейчас. Консерватор не играет в вероятности, он знает, что делает, и знает что будет.

 

Смысл консервативного проекта в том, что он обеспечен самим бытием, самой философией (консервативной философией), ставящей бытие выше времени. Консерватор не только ожидает будущего, он его строит, он его осуществляет, он его приводит к наличию на основании своего повышенного внимания к бытию.

 

Это повышенное внимание к бытию может проявляться в любви к прошлому как к бывшему. В этом случае прошлое воспринимается как здесь наличествующее, предельно актуальное, не только косвенно затрагивающее действительность, но составляющее его суть, делающее его тем, что есть. В прошлом консерватор видит вечное, и только поэтому оно для него выступает как норматив для настоящего и будущего. Это вечное прошлое, которое длится здесь и сейчас. Оно укрывается от поверхностного взгляда модерниста (еще Гераклит говорил, что «природа любит прятаться»), но обнаруживает себя для того, кто прислушивается к тихому голосу бытия.

 

Но консерватором может быть и тот, кто полностью безразличен к прошлому, но стремится схватить бытие в прямом и актуальном экзистенциальном опыте – чаще всего через ужас и другие специальные операции метафизики. Если бытие откроется в настоящем, сквозь феноменологическое наличие, оно проступит и в прошлом, так как прошлое – без какого бы то ни было предварительного намерения – откроется как бывшее, а значит, как актуальное.

И наконец, консерватор может быть приоритетно сосредоточен на будущем, на сфере проекта. И в этом случае, он также нисколько не поступится своими принципами. Стремясь реализовать в грядущем будущее, он конституирует там – в случае успеха проекта – бытие в его вневременном качестве, то есть вскроет сущность настоящего и получит ключ к онтологической расшифровке прошлого.

 

Таким образом, консервативный проект может быть второстепенной или первостепенной заботой консерватора, но в любом случае он всегда возможен и, даже, неизбежен, так как полноценнно консервативный подход к миру и истории заведомо содержит в себе онтологическое измерение грядущего, то есть образ будущего.

 

Будущее и грядущее в христианской эсхатологии  

 

Часто (хотя и не всегда) консеваторы являются людьми религиозными. Это логично, так как у них нет оснований не доверять религии, учащей о вечности. Ведь вечность – это то, что интересует консерватора в первую очередь. Немецкий философ Артур Мюллер ван ден Брук говорил по этому поводу: «на стороне консерватора вечность».

 

Русский консерватизм естественным образом основывается на Православии. Область христианского учения, описывающая будущее (конец времен) называется «эсхатологией». В христианском учении одновременно сосуществуют и эсхатологический пессимизм, и эсхатологический оптимизм. Православные знают, что в грядущем придет (грядет) антихрист, но также они знают, что он будет побежден Христом в его славном и страшном Втором Пришествии.

 

Эта двойственность важна для самой структуры консервативного проекта. Он обязательно двойственен, драматичен, одновременно пессимистичен и оптимистичен. Консервативный проект видит впереди страдания, тревогу, ужас, страх, бедствия, катастрофы. Однако, также он видит триумф, победу, нисхождение на землю Небесного Иерусалима, вселенское обнаружение вечности и упразднение смерти. Задача консерватора, отстаивающего вечность, изменить грядущее в пользу будущего или сразиться на стороне будущего против грядущего. Грядет антихрист, но будет Второе Пришествие.

 

Консервативный проект против технологий  

 

Создание консервативного проекта в современном русском обществе, конечно, никоим образом и ни при каких обстоятельствах не должно заигрывать с технологиями, с экспертными упаковками, с гламуром, с симулякрами. Консервативный проект не должен никого соблазнять, привлекать, фасцинировать. Он должен открывать истину. Он может пугать, поскольку должен называть вещи своими именами, представлять ситуацию как она есть, описывать ее адекватно.

 

Как только консерваторы смогут прояснить, что защищают не прошлое, а постоянное, с этого момента начнется серьезная разработка консервативного проекта. Все существующие на седняшний день в России проекты консервативного толка при всех их достоинствах методологически, концептуально и философски ущербны, слабы и поверхностны. В них нет главного – в них нет дыхания вечности. Они несут в себе слишком много от эфемерности и конъюнктурности тех явлений, с которыми предполагают бороться. Технологичный консерватизм – это заведомо симулякр.

 

То обстоятельство, что власть не торопится действовать в консервативном направлении, отчасти объясняется и тем, что современные российские консерваторы, подражая либеральному стилю, пытаются придать консервативным идеям броскую и маркетинговую упаковку, но это противоречит самой сути консерватизма, а следовательно, получается нечто уродливое и отталкивающее. Власть, которая и так никому и ничему не доверяет (порой слкадывается ощущение, что она не доверяет даже самой себе), чувствует в таком подходе банальные политические и даже клановые интересы, попытку влиять или, что того хуже, урвать, а потому сразу же отбрасывает эти проекты как нерелевантные. Причем не важно, что власть упрекает разработчиков в недостаточной технологичности. По этому критерию консерватизм всегда будет уступать либерализму, так как сам этот критерий является либеральным. Консерватизм может и должен взять другим – демонстрацией неотразимой истинности вечности и концентрированной волей доказать это любыми способами и оплатить любой ценой. Вечность любой ценой.

 

Консервативная эпистема  

 

Не способность в современной России сформулировать консервативной проект не случайное обстоятельство. У нас существует фундаментальный эпистемологический дефицит, который связан с результатами советского влияния и последующей за ним либеральной волны в гуманитарных и социальных дисциплинах. И коммунизм и либерализм основываются на примате времени над бытием, полагают всю реальность в становлении. У коммунистов есть некоторое отдаленное подобие онтологии будущего, либерализм же прагматичен, экклектичен и феноменологичен, вынося бытие за скобки, и довольствуясь эфемерным и сиюминутным. Но в обоих случаях научная матрица строится на эксплицитном отрицании вечности. А это не может не затрагивать всего строя гуманитарной науки, в том числе, и, может быть, в первую очередь, образования.

 

Таким образом, эпистемологический дефицит имеет структурный характер. Он не сводится к тому, что нам не хватает консервативных умов или адекватных исследований. Нам не хватает эпистемы.

 

Для выработки полноценного консервативного мышления необходима предварительная система координат, своего рода новая подчеркнуто консервативная (идеологически, но не методологически) социология, которой предстоит проделать гигантскую работу широкой ревизии научных гуманитарных и социальных концепций. Только после такой работы по созданию консервативной эпистемы можно говорить о появлении консервативного проекта. Делегирование его власти будет в таком случае вопросом второстепенным. Если консерватизм состоится онтологически, можно будет поднимать вопрос о его политической имплантации во власть. Но общество, где это станет возможным, само по себе будет другим. Какие партии или личности его подхватят, как популяризируют и, тем более, реализуют, дело десятое. Пока его нет, и нет для него эпистемологических предсылок, гадать об этом бессмыслено. В этом случае мы снова скатываемся к симулякрам.

 

Гуманизм как оружие консерватора  

 

В отличие от привычных для консерваторов прошлого нападок на гуманизм, Хайдеггер, например, не колеблясь обращался к нему[16]. Это показательно. Консерватизм, отстаивая вечность, отстаивает и вечность человека, человека как вечность, человека как структуру, наделенную неизменными признаками и неотъемлимой жизнью. Человек – понятие консервативное. Он был раньше, он есть сейчас, он должен быть в будущем. То, в чем человек меняется, второстепенно для консерватора. Принципиально в нем то, что остается неизменным.

 

Самым устойчивым в человеке являются его сны, грезы, мечты, глубинные движения души. Человек динамиченн на поверхности сознания, в глубине – в бессознательном – он  статичен и живет вне времени. Сюжеты сновидений не меняются, меняются оболочки. Самолет, поезд или ракета суть выражение грез об ангелах и волшебных скакунах, которые были всегда.

 

Консерватор должен быть на стороне человека как чего-то неизменного, пусть парадоксального и противоречивого, но укоренного в бытии – причем иным образом, чем в нем укорнено все остальное. Хайдеггер называл это отличие фундаментальным для его философии термином «Dasein». В христианстве речь идет о Новом Человеке, природа которого освещена вечным светом Боговоплощения, Воскресения и Вознесения.

Но консерватор – в отличие от коммунистов и либералов – не стоит на стороне «маленького человека» (во всех смыслах), он ратует за «большого человека», за «homo maximus». Консерватор везде любит великое, и в человеке он любит великое и высокое.

 

Человек, в его «максимально гуманистическом» понимании, мыслится как посредник между Небом и Землей. Он стремится в самом себе воплотить противоположности мира – верх и низ, любовь и смерть, восторг и страдание, жизнь и дух, плоть и божественность. Под знаменем такого человека выступает консерватор.

 

Империя – большой человек  

 

Как в антропологии философия консерватизма ориентирована на максимальный масштаб, так и в обществе и в политике консерватизм любит все великое, гигантское, бескрайнее, бесконечное. Поэтому, как правило, консерваторы являются сторонниками Империи. Между Империей и «большим человеком» (homo maximus) есть прямая гомология. Империя – это максимальное общество, максимально возможная масштабность государства. В Империи также воплощается слияние Неба и Земли, сочетание в единство различий, которые, сохраняясь как таковые, интегрируются в общую стратегическую матрицу. Империя -- это высшая форма человечности, высшее ее проявление. Ничего гуманнее Империи не существует.

 

Империя – это горизонт человека, горизонт общества, к которому оно стремится, идя по пути интеграции и обобщения. Империя воплощает в себе онтологическую цельность, расцвет бытия. А значит, Империя всегда священна, сакральна. Не случайно в Византии и в России сложился глубинный альянс между Империей и Церковью. Отсюда - симфония властей, и тот горизонт религиозной веры, который связан с идеей Империи, Царствия. Для консерватора Империя есть высшая самодостаточная сама по себе, онтологическая ценность.

 

Трихотомия Империи  

 

Консервативный проект в самых общих чертах должен быть основан на трихотомии. Одна из двух классических антропологий в христианской традиции – в частности, антропология святого апостола Павла, -- является трихотомической, выделяющей в человеке дух, тело и душу. Эта трихотомия в полной мере применима и к структуре идеальной Империи. Формулируется она применительно к Империи следующим образом: пространство, народ и религия.

 

Пространство, земля, территория, зоны контроля и влияния – это телесное содержание Империи и соответствует телу в человеке. Бескрайность и широта русских просторов – зримое выражение масштабности русского homo maximus. Империя телесна, но ее тело – сакрально. Отсюда и отношение к родной земле, к Родине, к Отечеству, к Державе.

 

Народ соответствует душе; он живет и движется, любит и ненавит, падает и вновь поднимается, взлетает и страдает. Он двойственный, подчас притворяющийся ничтожным, но иногда открывающий сокровище своего бытия. Он живой, священный народ, народ души. Религия относится к духу. Она показывает горние перспективы, обеспечивает контакт с вечностью, направляет взоры на Небо. И как человек обязательно имеет тело, душу и дух, согласно христианству, так и Империя имеет пространство, народ и религию.

 

Ценность войны  

 

Консерваторы редко являются пацифистами. Вокруг нас воспевать мир и ратовать за него стало общим местом. Чем больше, правда, говорят о мире, тем больше крови льется, тем больше страдает невинных. Консерватор и тут не должен лгать, для него предпочтительней война, а не мир. Ницше не побоялся в свое время воскликнуть: «любите войну больше, чем мир, и короткий мир больше чем долгий!»[17].

 

Война, πολεμοζ, по Гераклиту, является «отцом всех вещей». Человек всегда воюет. Это -- существо воюющее. В этом -- его онтологический корень. Он воюет за истину, за любовь, за правду, за добро. Подчас война заводит его слишком далеко, и он опускает руки. Но никогда не отступается и начаинет снова. Сколько человек живет, столько и воюет.

 

Мы на протяжении всей нашей истории, мы русские, всегда воевали. Когда не воевали, то, как правило, гнили. Почему, собственно, надо перестать воевать? Если вокруг нас живут враги, которые посягают на наше пространство, на наш народ, на нашу религию? Если не посягали бы, то было бы другое дело, но они не были бы тогда людьми…

 

Непрерывная война с грехом идет в сердце человека. И худшим исходом был бы здесь пацифизм – примирение добродетели и греха; это было бы не примирение и не компромисс, но победа греха. Церковь Земная в православной традиции называется Церковью Воинствующей. Тематика войны в корпусе консервативной философии должна быть поставлена прозрачно, спокойно, без злорадства и садизма, ответственно. Но мы должны знать и осмыслять себя воинами, воюющим народом, воюющей страной, воюющей Церковью.

 

Тройственная структура консервативной эпистемы  

 

Если мы рассмотрим приведенную выше трихотомическую структуру, то обнаружим среди всего объема научных дисциплин три осевые дисциплины. Высшая из них – это богословие, потому что религия – это не только культ и обряд, но и глубочайшая система мировоззрения. Это наука о духе.

 

Богословие должно быть венцом образования, без него вся консервативная эпистема будет неполной и повиснет в воздухе. Богословие – это царская наука, наука наук, не просто одна из гуманитарных и социальных, но главная, а все остальные науки – это путь к богословию.

 

На втором уровне следует поставить этносоциологию. У нас до последнего момента в науке почти вообще не упоминался ни народ, ни этнос. Это не удивительно: для коммунистов субъектом истории является класс, для либералов – индивидуум. Ни там, ни там места для народа и этноса не остается. Этносоциология – это фундаментальная наука Империи и консервативного проекта. Если мы корректно не опишем предварительно наш народ и другие народы, с которыми мы находимся во взаимодействии, мы просто будем не компетентны говорить о консерватизме. Этносоциология – это не просто описание его формальных этнологических особенностей народа, но исследование того, что является конститутивным для этноса, постижение его онтологии, его бытия.

И, наконец, третья дисциплина – это наука о пространстве – геополитика. Здесь все очевидно, так как геополитика по определению есть наука, изучающая отношение государства к пространству. Занимая в иерархии осевых дисцпилин консервативной эпистемы последнее место, она имеет огромное прикладное значение.

 

Таким образом, богословие, этносоциология и геополитика составляют трихотомическую структуру науки в консервативном понимании. Преподавание других социальных и гуманитарных наук должно выстраиваться вокруг этих трех осей, согласовываться с ними, ориентироваться на их силовые линии. Как частный случай социологии или геополитики может изучаться экономика или юриспруденция. Бесспорно они важны, но не для консерватора. Пусть либералы и коммунисты начинают с экономики и игнорируют все остальное, такова их философия. Консерваторы должны поступать по-другому, исходя из своей философской установки. Сегодня мы находимся под гипнозом, считая, что «экономика это серьезно», а богословие, наоброт, «факультативно» (если не «ненаучно»). На самом же деле, все строго наоборот. Знающий вечность знает все. Знающий временные материальные закономерности циркуляции денег, товаров и услуг, не знает даже того, что ему кажется, что он знает.

 

Экономика – это вторичная производная от философии, и корни экономических теорий лежат именно в философии, а не в экономике. Так, Адам Смит, основатель буржуазной политэкономии, был убежден, что просто развивает некоторые философские положения своего учителя Джонна Локка применительно к области хозяйства. Марксизм – это развитие философии Гегеля с акцентом на экономические закономерности и специфическую философию истории, описанную с позиции угнетенных классов и, в первую очередь, пролетариата.

 

Внедрение консервативной эпистемы является необходимым условием для выработки полноценного консервативного проекта. Этот этап миновать нельзя.

 

 


Дата добавления: 2021-04-05; просмотров: 144; Мы поможем в написании вашей работы!

Поделиться с друзьями:






Мы поможем в написании ваших работ!