Nel mezzo del cammin di nostra vita 19 страница



утратив до конца остаток спеси,

уйдем — вдвигаясь неотступно в ночь,

не много взяв и ничего не взвесив.

 

Сирена ждет нас на конце земли,

и знаю я — томленье в ней какое:

ей хочется и чтоб за нею шли,

и чтоб ее оставили в покое…

 

Так воет пароход, и воет тьма.

Противодействовать такому вою

не в силах я. Я, может быть, сама

в трубе такого парохода вою.

 

 

«На канте мира муза Кантемира…»

 

 

На канте мира муза Кантемира

петровский желчью защищала бот.

И желтый сыр, вися над

Чудью сирой, рябил черновики ее работ.

 

Ни Кант, неотразимый головастик,

ни даже голенастый Галилей

не в силах были желтый контур застить

извилинами мозговых лилей.

 

Ордой к баллону на поклон, герои!

Он, путешествуя в кругу небес,

дрожит на заступе. И роют рои

сырье, и пнями истекает лес.

 

Ему лишь ветр препонит, забияка.

Но он, отменно цепеня эфир,

без смены мерит знаки зодиака,

и в знак того — звенит внизу цифирь.

 

1928

 

Осенняя почта

 

 

Мгла, ливень, листья. Лаковые крыши.

О, где же для деревни дождевик?

В мансардах только мыши письма пишут,

а души спят, зарывшись в пуховик.

 

И день как ночь (лишь сны мои в расходе) —

в трясине день, в высоких сапогах.

Вновь толстый сумрак тихо в дом заходит,

как рыбный страж с резиной на ногах.

 

А яблоня, как мать, стоит живая.

Ее ключицы клонит бремя дней.

Пускай подаст рука ее кривая

тому, кто всех в селеньи голодней.

 

Как башня, жадный пес про полдень знает.

Бредет сума с порога на порог.

Почтарь страду вторую начинает,

и месяц кажет золоченый рог.

 

Качаются почтовые подводы,

над войлочной дорогой льют дожди.

Стоят лишь в городах громоотводы.

Ах, муза, непогоду пережди.

 

Селеньям в осень впору умереть.

Слетают листья желтыми слезами.

Две колеи уходят за возами.

Но нашим листьям некуда лететь!

 

1933

 

Пламя

 

 

До пашни — дождевые облака,

до нас — дошли слова издалека:

«речь — серебро, а золото — молчанье».

Но вставши от ночного столбняка,

производительница молока —

корова издает свое мычанье.

 

И озирая бедный свой надел,

лесной ручей — о благостный удел! —

в тиши журчит по мелкому песочку.

Рука моя скудеет не у дел:

уж верхний слой воды захолодел,

но нижний пробивает оболочку.

 

Бьют влагой в пламя. В доме слышен плач.

Дрожит фитиль. И опытнейший врач

к отчаянному прибегает средству.

Конец. Уже над дерном ходит грач.

Но, как твое занятие, палач,

огонь передается по наследству.

 

1933

 

Карандаш

 

Марине Цветаевой

 

 

След истлевших древесных сил —

карандаш мой точу в ночи.

Нож с боков стеарин скосил

деревянной моей свечи.

 

Жизнь сказала: да будет так! —

заострила графитный взор.

Ты спустилась ко мне в кулак,

стружка, с окаменелых гор.

 

Передашь ли тех волн аккорд,

мох и эхо свинцовых скал,

лес, лазоревый злой фиорд,

ветр, что парусом челн таскал?

 

Чудо — горенья плод во мгле,

претворенные в пласт сукú…

бескорыстнейший на земле

друг, не оставь моей руки!

 

1934

 

«С ночных высот они не сводят глаз…»

 

Памяти Бориса Поплавского

 

 

С ночных высот они не сводят глаз,

под красным солнцем крадутся, как воры,

они во сне сопровождают нас —

его воркующие разговоры.

 

Чудесно колебались, что ни миг,

две чаши сердца: нежность и измена.

Ему друзьями черви были книг,

забор и звезды, пение и пена.

 

Любил он снежный падающий цвет,

ночное завыванье парохода…

Он видел то, чего на свете нет.

Он стал добро: прими его, природа.

 

Верни его зерном для голубей,

сырой сиренью, сонным сердцем мака…

Ты помнишь, как с узлом своих скорбей

влезал он в экипаж, покрытый лаком,

 

как в лес носил видения небес

он с бедными котлетами из риса…

Ты листьями верни, о желтый лес,

оставшимся — сияние Бориса.

 

1935

 

«Жаждет влаги обугленный бор…»

 

 

Жаждет влаги обугленный бор.

Изогнулись дерев поясницы.

Гробовой беспросветный укор

в кругляках остывающей птицы.

 

О, в жаровне над жаром оса!

Столкновенье зари с палачами!

Сиротинушки, чьи волоса

только солнце ласкает лучами.

 

Белый воздух, который висит

поутру над сырым листопадом.

Белый лекарь, который косит,

чтоб с предсмертным не встретиться взглядом…

 

Что дороже нам: розы иль рожь?

Днем — глаза мы за пазуху прячем.

(Теснота. Ослепление. Ложь.)

Ночь. И что ж? Мы от зрячести плачем.

 

1935

 

«Разве помнит садовник, откинувший окна к весне…»

 

Владиславу Ходасевичу

 

 

Разве помнит садовник, откинувший окна к весне,

как всю зиму блистали в них белые стебли мороза?

Разве видит слепой от рожденья, хотя бы во сне,

как, пылая над стеблем, весною красуется роза?

 

Проза в полночь стиху полагает нижайший поклон.

Слезы служат ему, как сапожнику в деле колодка.

На такой высоте замерзает воздушный баллон,

на такой глубине умирает подводная лодка.

 

Нас сквозь толщу воды не услышат: кричи — не кричи.

Не для зверя рожок, что трубит на осенней ловитве.

Ведь и храм не услышит, как падает тело свечи,

отдававшей по капле себя на съеденье молитве.

 

1936

 

Листья

 

 

Мне снился сон. Нам к счастью снятся сны.

Во сне без трости ходит и безглазый.

Он днем во тьме, но сны его ясны,

как фонари, в которых водолазы.

 

Явился мне осенний день во сне.

Он догорал, как юноша в чахотке.

Цвета его готовились к весне,

но смерть уже была в его походке.

 

Внизу, сияя, двигалась река.

Широкий луг спускался к ней полого,

и с дерева, дрожавшего слегка,

слетало в воду желтых листьев много.

 

Все было просто, будто наяву.

Белье отца висело на веревке,

и капельку, стекавшую в траву,

усердно пили божии коровки.

 

Но сам отец навек ушел в песок,

не ощутив минуты погруженья,

оставив нам высокий свой висок,

страсть к странствию и к «Ниве» приложенья.

 

Внизу текла в сиянии река.

Погост, с холма, спускался к ней полого.

Закат заметно красил облака,

и было в дерне желтых листьев много.

 

Четыре шишки рдели на сосне —

из них случайно крест образовался.

Отца с тех пор я видела во сне —

но мой отец уже не разувался:

 

шесть лет он держит кости в башмаках.

Уже не ходят школьники к нам в гости.

И мы уже не виснем в гамаках,

давно не увеличиваясь в росте.

 

Летите, листья! Вам пора лететь.

Ваш золотой уход мы почитаем.

И мы уйдем — лишь стоит захотеть.

Но все-таки мы жить предпочитаем.

 

1939

 

Земля

 

 

Невольно ослабляя напряженье

распластанного в воздухе крыла,

подвластна птица силе притяженья,

как в косном этом мире все тела.

 

Но хрупкий ком, садящийся на кровы,

на разные поющий голоса,

сбирающий крупицы у подковы,

опять уносится под небеса.

 

И перьями приподнятая птица

без трепета висит на высоте,

откуда человеческие лица

чуть видимы, как гвозди на кресте.

 

А человек, уставший от полета,

от содроганий вечного пера,

обычно ищет теплого оплота

гораздо ниже горного ребра,

 

гораздо ближе к чавкающим недрам

гостеприимной низменной земли —

защитницы незыблемой и щедрой,

которой в горе жаждут корабли.

 

 

Бабушка

 

 

Изъяны предков достаются детям,

и внучка болью бабушки больна.

Любовью звали бабушку, и этим

моя судьба предопределена.

 

О бабушка, жила ты в желтом доме,

где рукава сходились на спине.

Остался желтый облик твой в альбоме,

а рукава — ты завещала мне.

 

Как два пути с единым назначеньем,

живут во мне раздельно кровь и кость.

Стремится кровь к тебе своим теченьем,

но кость моя — тебе незваный гость.

 

Лишь только ночь подходит к изголовью,

два дерева меня на части рвут.

Быть может, и меня зовут Любовью,

но я не знаю, как меня зовут.

 

 

Раковина

 

Вадиму Андрееву

 

 

За годом год ступеньку не одну,

вздымаясь, отнимаем мы у века,

и все ж не в вышину, а в глубину

прыжок — есть назначенье человека.

 

Лишь непрестанно думая о дне

всеобщего духовного слиянья,

на низшей, на подводной глубине

он видит перлы высшего сиянья.

 

Сияет перл меж двух кривых частей

глубоководной раковины южной.

Составленный из сердца и костей,

ее изучит человек недужный:

 

застыла в виде извести она,

хранит она гудение пучины

и пустотой насыщенной полна,

как череп музыканта пред кончиной.

 

 

Рука

 

 

Когда рука, строптивая вначале,

склоняется во сне к другой подчас —

сон состоит из счастья и печали…

но явь дает ей лишь вторую часть.

 

От этой части днем душа худеет,

оставив сладость пищи на потом.

Действительно — рукою чародея

ей сновиденье вносит пищу в дом.

 

Знакомьтесь, не спеша, с душой такою,

которая, от голода дрожа,

во сне — вас гладит гладкою рукою,

а наяву — пугливее ежа.

 

Никто сказать душе такой не вправе,

что сон ее построен на песке.

Бывает сон, что явственнее яви,

и слово, что висит на волоске.

 

У слов таких возвышена основа.

Они — не для бумаги и чернил…

И Осип Мандельштам такое слово

с тяжелым камнем некогда сравнил.

 

 

Прости

 

 

Когда надумает расстаться

мое дыхание со мной,

я не смогу уже остаться

на затверделости земной.

Когда в лампаде мало масла,

когда у свечки сала нет…

Но прежде, чем она погасла,

она дает высокий свет.

 

Прости меня, что не блистала

я в полдень полной красотой,

зато полуночью листала

я листья книги золотой,

той самой, что рассталась с глиной,

и всю меня несет туда,

откуда кажутся равниной

ущелия и города.

 

 

Желтый дом

 

 

Лоснился щебень. Бились воробьи

над крошками разрушенного хлеба.

Тяжелый флот скользил вдоль моря и

флот облачный — по временам — вдоль неба.

 

Весенний сквер был по-балтийски чист.

Гудела детвора вокруг эстрады…

Одно дитя, как виноградный лист,

упорно липло к столбикам ограды…

 

 

* * *

 

Через дорогу, в дюнах, над песком,

у грядок с будущими огурцами,

стоял в уединенье длинный дом

с довольно необычными жильцами.

 

Он сделан был из желтых кирпичей,

и все вокруг весной дышало, кроме

смирительных рубашек и ключей,

для тех, кто проживали в желтом доме.

 

Они гуляли парами порой,

но двигался иной и в одиночку…

Я помню гравий, солнце над горой

и их глаза, направленные в точку.

 

Они срывали тонкую траву

невозмутимым выспренним движеньем.

Движенья их, заснувших наяву,

других миров казались отраженьем.

 

А между ними поливал газон

веселый молодой садовник. С лейкой,

в лучах заката направлялся он

к насосу, что плескался за скамейкой.

 

Здесь мелкие лазурные цветы,

имея блеск небесного оттенка,

казались капельками высоты,

упавшими к подножию застенка…

 

 

* * *

 

Ребенок с ярким яблочным лицом

на солнышке, пять лет ему знакомом,

нередко наслаждался леденцом

пред этим необыкновенным домом.

 

К садовнику он подойти не смел,

зато, в сияющее время года,

следя за ходом огородных дел,

подобно тумбе застывал у входа.

 

При нем — новорожденная гряда

от полной лейки набиралась силы.

Пел ящичек скворешного гнезда,

входили в яму корневые жилы.

 

За дюнами кричали петухи —

будильники рыбачьего поселка,

и прославляла хвойные духи

упавшая сосновая иголка…

 

Дитя стояло у больших ворот

так неподвижно, как цветок двуногий.

Брели безумные, раскрывши рот,

ловя руками собственные ноги…

 

Садовник пел, не замечая их.

Подрагивая яркими боками,

взлетал к лазури шар. Закат был тих.

Вдали — чернели барки с рыбаками.

 

Садовника землистая рука

сама, в тени, землей казалась бурой.

Над черным завитком от корешка

он думал о невесте белокурой.

 

У западной границы городка

качались пароходные каюты…

И грустью, что весной для всех сладка,

туманилась душа его Анюты.

 

Садовник взял анютины глаза

и посадил их в солнечное место.

Любил весну он за цветы и за

те чувства, что дала ему невеста…

 

 

* * *

 

Но беспощадно сыплется песок,

что назван был песочными часами.

Сомнения вонзаются в висок,

судьба полна немыми голосами…

 

И девочка, смотревшая на дом

— с тем зданием боясь теперь свиданий —

растерянно готовит третий том

своих восторгов и своих страданий,

 

со страстностью соединив тоску,

прибавив к этому надежду даже,

но посыпая каждую строку

той солью, коей не найти в продаже.

 

 

Сестры

 

1. «Когда, скрипя, стирается белье…»

 

 

Когда, скрипя, стирается белье

иль с хрустом происходит чистка меди,

вы все, конечно, видели ее —

не у себя, так у своих соседей.

 

В пальтишке узком, с кончиком лисы,

в крылатом фартуке, обычно в клетку,

она в дома приходит на часы,

как птица, что сама влетает в клетку.

 

С глубокими солонками ключиц,

с глазами, как две чашки с синевою,

с работою горчее всех горчиц,

она живет почти что неживою…

 

Слова ее бесцветны, как вода,

сама она порой худее кошки.

В чулках ее — зиянья иногда,

как слуховые круглые окошки.

 

С лицом сухим и серым, как ковыль,

вооружившись выскобленным стулом,

она с больших шкапов стирает пыль,

поднявши руки вверх, как перед дулом.

 

Не основавши собственной семьи,

покорная обычному заводу,

стараясь, от семи и до семи,

для всех, кто ей давал огонь и воду —

 

как друг, она трудилась для других.

И с серой тряпкой, с сором, без привала,

среди вещей — чужих, но дорогих —

сама, как тряпка серая, сновала.

 

Без отдыха, без облика, без лет,

скользила тень, равно для всех чужая,

за несколько безжалостных монет

любой очаг усердьем окружая.

 

Усталый мозг, засушенный в борьбе,

лишенный духа, как цветок осенний,

лишь раз в неделю думал о себе —

и это было в утро воскресенья.

 

Она была умыта и чиста,

и шкап — не до конца ее обидел:

на ней была сорочка из холста…

Но в эти дни — никто ее не видел.

 

Однажды утром, вставши после сна,

прочтя в газете: «отравилась газом…» —

я вам скажу: то, может быть, она

ушла из жизни, не моргнувши глазом.

 

Она погрязла в прахе бытия.

Быть может, Марфой в прошлом воплощеньи

была она… Возьмут ли «Жития»

ее к себе — за силу всепрощенья?

 

 

2. «Когда счастливой матерью семьи…»

 

 

Когда счастливой матерью семьи

становится ленивая Мария,

лишь к вечеру, не ранее семи,

плита ее бушует, как стихия,

и дети, сев вдоль кухонной скамьи,

кладут на доски рученьки сухие.

 

Мария варит суп из топора

и моет пол в лазоревом уборе.

Весной она уходит со двора

с высокими зарницами во взоре…

Ее запущенная детвора

сидит в худых штанишках на заборе.

 

В ее квартире зарево и гам.

Дожди и снег идут в ее квартире…

На страх соседям (и на страх врагам)

она ложится в три или в четыре.

Шлет зайчиков луна к ее ногам:

она играет при луне на лире.

 

И к ней (сидящей с зайцами у ног

и в то же время — с музыкой у чрева)

приходит муза северных дорог

с большим крылом направо и налево.

Так — некогда — к Марии на порог

могла являться Пресвятая Дева…

 

Гнездо, Мария, со стараньем вей:

ты от хулы должна оборониться.

Рассветный воздух сделался живей,


Дата добавления: 2021-04-05; просмотров: 73; Мы поможем в написании вашей работы!

Поделиться с друзьями:






Мы поможем в написании ваших работ!