ОБУСТРОЙСТВО ПРОСТРАНСТВА И ВРЕМЕНИ 11 страница



Все это, должно быть, сказалось на суждениях Ломоносова о плане Шлёцера. Но личной злобы против молодого немецкого ученого в его отзыве не чувствуется. Скорее он склонен во всем винить своего вечного недруга Тауберта.

 

«По прочтении сочинений г. Шлёцера, хвалю старание его об изучении российского языка и успех его в оном; но сожалею о его безрассудном предприятии, которое, однако, извинить можно тем, что он, по‑видимому, не своей волей, но наипаче по совету других принялся за такое дело, кое в рассуждении его малого знания в российском языке с силами его несогласно…» Как может какой‑то иностранец соперничать с человеком, который «с малолетства спознал общий российский и славенский языки, а достигши совершенного возраста, с прилежанием прочел почти все древним славено‑моравским языком сочиненные и в церкви употребительные книги, сверх того довольно знает все провинциальные диалекты здешней империи, так же слова, употребляемые при дворе, между духовенством и простым народом, разумея при том польский и другие с российским сродные языки. Он же и пред прочими своими согражданами приобрел в отечестве своем особливую похвалу во всем, что до языка и древностей российских надлежит…». Ломоносов, естественно, имел в виду себя. Его возмущало то, что Шлёцер не только перехватывает его, Ломоносова, дело, но и требует, чтобы тот помогал ему консультациями и «уступил собрания свои… молодому иностранцу».

 

Ломоносова даже не интересует сам план Шлёцера. По существу он сделал лишь пару замечаний (одно из них, кстати, вполне здравое – использовать славянскую Библию как пособие при изучении летописей опасно, так как, во‑первых, церковнославянский перевод Святого Писания «не очень исправен», во‑вторых, диалекты, на которых говорили и писали в средневековых Киеве и Новгороде, «разнятся от древнего моравского[124] языка» Кирилла и Мефодия). «Впрочем, г. Шлёцер может с пользою употреблять успехи свои в русском языке, не сомневаясь в награждении за прилежание, ежели он, не столь много о себе думая, примет на себя труды по силе своей».

Претензии Миллера были другими: они носили в меньшей степени личный, в большей – политический характер. Хорошо зная Шлёцера, он, в отличие от Ломоносова, не сомневается в его способностях. Но «естьли б он вознамерился, не токмо несколько, но много лет, по состоянию обстоятельств всю свою жизнь препровождать в здешней службе, то мог бы Академии и Обществу, яко профессор и ординарный член Академии оказать не малые услуги. <…> Обязательство на два, три, на пять, да и на десять лет не может быть признано за действительное. Такое обязательство подало бы ему больше известий, которые он по возвратном своем прибытии в Германию мог бы употреблять с большою прибылью; но я не вижу, какой чести и пользы Россия из того ожидать себе имеет». К тому же писать вне России о русской истории трудно: «…писателю останутся… <…> неизвестные обстоятельства, кои ему там никто изъяснить не сможет». И, наконец, «склонность к вольности может подать повод издавать в печать много такого, что здесь будет неприятно». Миллер напоминает, что это он на свой счет выписал Шлёцера в Россию и содержал его в своем доме полгода. (Шлёцер от любого напоминания об этом приходил в бешенство.) Вот если бы талантливый молодой человек навсегда остался в России – он, Миллер, постепенно передал бы ему все свои труды и собрания. В противном случае «можно определить иностранным членом с пансионом, и за то требовать, чтобы он ничего, что до России касается, в печать не издавал, но паче все свои о России сочинения для напечатания сюда присылал».

На «мнение» Ломоносова Шлёцер не счел нужным отвечать; в его длинном и патетическом тексте, названном «Состояние дела адъюнкта Шлёцера», со страстью обличается Миллер. «Тот человек, который меня сюда призвал, чтобы упражняться в российской истории, который видел, с какой безмерной ревностью следую я своему назначению; самый тот человек делает все возможное, чтобы мне воспрепятствовать…» Адъюнкт настаивает на единстве мировой науки, доказывает, что «издаватель древних летописцев не может повредить честь государства». Да и вообще он не собирается в ближайшие годы выпускать в свет сделанные им копии – ведь «издание российских летописцев не такое дело, чтобы на оное можно было употребить одни свободные от прочих часов труды», а «Георг Третий не для того зовет меня в Гёттинген, чтобы трудиться в сочинении российской истории».

Как видим, именно Миллер первым завел разговор о переписанных Шлёцером манускриптах и о том сомнительном употреблении, которое он может сделать им за границей. Но Ломоносов подхватил тему, более того – он сразу же перешел от слов к делу, написав (первый и последний случай в практике) через голову президента Академии наук (находившегося в отъезде) жалобу в Сенат, в которой потребовал изъять у Шлёцера копии древних российских рукописей. Сенат распорядился сделать это. Однажды утром до смерти смущенный и расстроенный Тауберт приехал домой к своему другу и сообщил ему, что, к сожалению, вынужден исполнить приказ вышестоящего начальства. Естественно, все было осуществлено самым щадящим образом, более того – когда несколько дней спустя Разумовский вернулся в Петербург, отобранные рукописи были возвращены, а Ломоносову пришлось держать ответ за нарушение субординации. В этом «всепокорнейшем ответе» Ломоносов предлагает следующее решение судьбы Шлёцера: либо постараться удержать его в России, назначив не ординарным, конечно, но экстраординарным профессором (с жалованьем 600 рублей) и ректором гимназии, с обязательным чтением в университете лекций по всеобщей истории, либо «отпустить за поручительством того, кто столь много вверил ему библиотеку без указу[125], и за подпискою, что оный Шлёцер, выехав из России, ничего в других краях об оной издавать не будет, а особливо поносительного и предосудительного, кроме благопристойного, что здешняя Академия ему письменно позволит».

Однако Шлёцер всерьез испугался. Он решил, что Миллер и Ломоносов стремятся не только к удалению его из академии, но и «к моей гибели в серьезном значении». «С давних пор Ирод и Пилат не шли так согласно, рука об руку, как теперь в моем деле». Он уже представлял себе свою могилу в сибирских степях. Храбрость этого неутомимого исследователя, очертя голову отправляющегося в чужие страны, была основана во многом на легкомыслии. Столкнувшись с непривычной для себя реальностью, он становился трусом. Не зная, что предпринять, он попытался – через Брауна – добиться встречи с Ломоносовым и объяснить ему, что он и не хочет оставаться в России и соперничать со здешними учеными, а мечтает о путешествии на Восток. Ломоносов от встречи уклонился, но суть понял. В конце октября он писал в канцелярию: «Что ж надлежит до его освобождения, то я всегда готов и желаю дать ему полную волю на четыре стороны, а паче на восток для собирания там (как он пишет) еще достальных искор (алмазных или каких других, неясно) и оными обогатиться паче всех ювелиров, а не гоняться, как здесь, за пустыми блестками». Однако он не желал, чтобы за Шлёцером в этом случае сохранялась адъюнктская должность и чтобы ему был назначен пенсион. Труды Шлёцера казались ему недостойными того. «Печатающаяся „Российская грамматика“ на немецком языке достойна вечного погашения и забвения. <…> Что же надлежит до исторических изысканий византийского корпуса, то на сей конец уже за несколько лет изыскано мною не токмо все, что до славенских и с ними сплетенных народов надлежит в константинопольских писателях, но и в древнейших греческих». Ломоносов был и против того, чтобы поручить Шлёцеру обучение русских студентов‑пансионеров, как тот предлагал. «Не вверяю я Шлёцеру ниже волоса студентского. <…> Есть за морем кроме его довольно славных ученых людей».

Если во «всепокорнейшем ответе» Ломоносов еще нападает на Миллера (которому, дескать, давно пора было подготовить себе русского ученика, а не приглашать неведомого студента из Германии), то в бумагах, написанных осенью, он упоминает об историографе подчеркнуто миролюбиво и уважительно. Два стареющих ученых после многих лет вражды помирились и чуть ли не подружились снова на почве борьбы с молодым талантливым карьеристом. Оба они искали выход на императрицу, чтобы пожаловаться на Шлёцера. В эти месяцы Ломоносов написал послание‑панегирик Орлову, а Миллер (первый случай в практике!) немедленно напечатал его в «Ежемесячных сочинениях». Но мнение Теплова, Олсуфьева и Козлова, очень довольных Шлёцером‑учителем, перевесило. Главное же – Екатерина была человеком нового поколения. Она знала цену и Ломоносову, и Миллеру, но понимала, что историческая правота в этом конфликте за Шлёцером, что будущее – за ним.

Двадцать девятого декабря, под Новый год, Шлёцера ожидало радостное известие: он получил звание ординарного профессора и 860 рублей жалованья. Ему был предоставлен трехмесячный отпуск с сохранением содержания. Более того: его труды освобождались от рассмотрения Академическим собранием и могли печататься с личного одобрения императрицы. Такую же точно милость оказал впоследствии Пушкину Николай I: но одно дело, когда государь берет на себя функции цензора, и совсем другое – когда его благоволение заменяет научную экспертизу. При этом академия обязана была предоставлять молодому историку любые книги и манускрипты по первому его требованию.

Разумеется, Шлёцер через два года уехал в Гёттинген. Разумеется, ко второй, популяризаторской части своего плана он так и не приступил. И все же расчет Екатерины оказался верен. Уже первые труды Шлёцера, появившиеся на его родине, – «Изображение российской истории» (1769), «Представление всеобщей истории» (1772) содержали новый для Запада взгляд на прошлое и настоящее нашей страны. Русские были включены в число великих народов – распространителей цивилизации. Получив некогда эстафету от норманнов и Византии, «Россия победоносная», «Россия цветущая» (пришедшая на смену «России разделенной» и «России утесненной») несет ее дальше – вглубь Азии.

Если эти концепции, как и концепции Ломоносова, все‑таки принадлежат своему веку, то выдающаяся роль Шлёцера – издателя и комментатора адекватного текста «Повести временных лет» и других летописей, автора монографии «Нестор» (1802) – не подлежит никакому сомнению. Как писал С. М. Соловьев, «заслуга Шлёцера состоит не в установлении верных взглядов на явления всемирной истории, его заслуга состоит в том, что он ввел строгую критику, научное исследование частностей, указал на необходимость полного, подробного изучения вспомогательных наук для истории; благодаря Шлёцеровой методе наука стала на твердых основаниях, ибо он предпослал изучению исторической физиологии занятие историческою анатомией».

И для всего этого не нужно было ни родиться «природным россиянином», ни «связать себя на всю жизнь», не нужна была даже особая любовь к России (любил Шлёцер, похоже, только себя самого). Достаточно было таланта, трудолюбия и знаний. Для Ломоносова и Миллера, таких разных, наука была формой служения Российской империи, ее обустройству и защите. Это служение, почти солдатское, требовало от человека немалых жертв и продолжалось, в той или иной форме, всю жизнь. Честолюбивые, суровые со своими подчиненными, они были и к себе суровы. Но время таких могучих и цельных личностей уходило. Цивилизационный скачок был, в общем, завершен. Для дальнейшего обустройства России нужны были другие люди: просвещенные и независимые специалисты, все равно – русские или иностранцы.

Таково было первое поражение умирающего Ломоносова – в схватке со временем. В это же время он бросил вызов другому могучему врагу – пространству, и тоже потерпел поражение; но об этом узнать ему уже не довелось.

4

Двадцатого сентября 1763 года Ломоносов закончил работу, которую он не предполагал публиковать и оглашать на заседании академии. Труд этот – «Краткое описание разных путешествий по Северным морям и показание возможного проходу Сибирским океаном в Восточную Индию» – был посвящен девятилетнему цесаревичу, почетному генерал‑адмиралу, главе Адмиралтейств‑коллегии, и должен был стать обоснованием нового грандиозного и секретного проекта.

Суть заключалась в следующем: Ломоносов предлагал открыть путь в Китай и Индию из Европы через Северный Ледовитый океан. Он, конечно, не был первым, кому эта мысль пришла в голову: поиски северо‑западного и северо‑восточного прохода из Атлантического океана в Тихий начались еще двумя веками раньше, и Ломоносов превосходно об этом знал. Знал он и о британских экспедициях, предпринимавшихся в Северной Америке как раз в это время. Тем более России «не можно… не иметь благородного и похвального ревнования в том, чтобы не дать предупредить себя от других успехами толь великого и преславного дела».

Доказывая преимущества северного пути перед обычным в то время, мимо берегов Африки, Ломоносов пишет: «Не на великом пространстве в разных климатах, которые разнятся семидесятью градусами, предпринять долговременный морской путь россиянам нужно, но между 80‑м и 65‑м северной широты обращаться. Нет страху ни от крутых, море похищающих вихрей, ни от ударов туч, корабли от воды отрывающих, которые в северных морях нигде не примечены. Не опасна долговременная тишина с великими жарами, от чего бы члены человеческие пришли в неудобную к понесению трудов слабость, ни согнитие воды и съестных припасов и рождение в них червей, ниже моровая язва и беженство в людях. Все сие стужею, которой опасаемся, отвращено будет». Да и расстояние между Архангельском и Беринговым проливом гораздо меньше, чем обходной путь через Африку.

Интерес Ломоносова к северным морям был одновременно личным, связанным с обстоятельствами его детства, естествоиспытательским и политико‑географическим. Еще в 1760 году он, только что избранный членом Шведской королевской академии, послал в Стокгольм работу, «где вкратце изъясняются явления, свойственные родному вам и нам Северу» – «Рассуждение о происхождении ледяных гор в северных морях». Ломоносов доказывал, что айсберги рождаются в устьях больших рек. Отсюда следовало, между прочим, что вокруг Южного полюса есть материк – поскольку в южных морях тоже есть ледяные горы (наличие Terra Incognita Australia никем и не оспаривалось до плаваний Кука в 1771 году). Другие следствия, практически более важные, были указаны в «Кратком описании…» и легли в основу задуманного Ломоносовым проекта.

Ломоносов пришел к выводу, что морские льды постоянно перемещаются, и полагал, что вычислил направление их перемещений. При этом они занимают всего одну десятую или даже одну двенадцатую часть Северного океана. Существуют – причем на высоких, близких к полюсу широтах – большие участки воды, постоянно свободные ото льда. На это указывает наличие северных сияний, поскольку, по ломоносовской теории, такого рода явления могут возникать лишь там, где испаряется большое количество влаги и трение перемещающихся воздушных масс рождает электрические разряды. Возможно, что и на самом полюсе вечного льда нет: по расчетам Ломоносова‑океанографа, там должен быть расположен остров, который постоянно огибается водными потоками. (О том, что подобные теории еще в середине XIX века не считались безнадежно устаревшими, свидетельствует роман Жюля Верна «Путешествия и приключения капитана Гаттераса».)

По таким лишенным ледяного покрова участкам моря и должны были пройти корабли. Предлагалось два маршрута. Первый – из Архангельска до северной оконечности Новой Земли и далее на восток. Именно там, в 500–700 верстах от материка, должен находиться, по мнению Ломоносова, свободный ото льда «коридор». Второй маршрут – между Шпицбергеном и Гренландией и дальше вдоль северных берегов Америки. Несмотря на весь свой патриотизм, Ломоносов склонялся ко второму проекту, к северо‑западному проходу – и вот почему: поскольку айсберги реже встречаются у американских берегов, Ломоносов пришел к выводу, что «берег Сибирского океана, насупротив к Сибирскому лежащий, должен быть крут, приголуб и много меньше пресной воды изливать, нежели Сибирский». А значит, там и льда должно быть меньше.

«Краткое описание…» начинается историческим экскурсом, и здесь Ломоносову невольно приходится идти по стопам своего вечного соперника Миллера, написавшего в 1758 году историю северных плаваний россиян («Описания морских путешествий по Ледовитому и по Восточному морю с Российской стороны учиненных») и открывшего, между прочим, в якутских архивах отчеты о путешествиях Дежнева и Атласова. Для Ломоносова это лишнее доказательство исполнимости его проекта, но будущее интересует его больше, чем прошлое. Он не был бы самим собой, если бы естественно‑научные гипотезы не переходили у него сразу же в политические прожекты. Убежденный, что «российское могущество будет прирастать Сибирью и достигнет до главных поселений европейцев в Азии и Америке», он предлагал заселить новообретенные земли, «по примеру Франции», каторжниками, а также добровольцами, которым надо обещать высокие чины и большое жалованье.

А если расчеты неверны? Что же, все проверяется на опыте. «Что до убытков, то они не только казне, но купцам достаточным сносны будут. <…> Жаление о людях много чувствительнее, однако поставим в сравнение славу и пользу отечества. Для приобретения малого лоскута земли или одного только честолюбия жертвуют многие толпы людей, целые армии, то здесь ли должно жалеть около человек ста для расширения, мореплавания, могущества…» Логично, но не без цинизма сказано, на нынешний гуманистический взгляд. Впрочем, таков Ломоносов: он не лицемерен и не сентиментален.

Указ об организации экспедиции Екатерина подписала 14 мая. К тому времени маршрут уже был определен: свидетельства поморов‑промышленников, бывавших на «Груманте» и Новой Земле, решили дело в пользу западного направления. К тому же против восточного направления выступил сибирский губернатор Федор Соймонов, опытный и образованный сановник, крутой 73‑летний старик с вырванными по‑каторжному ноздрями (некогда он был осужден, а после оправдан). Соймонов слыхал от промышленников, что близ сибирских берегов на 72‑й параллели в океане лед якобы толщиною в сорок сажен (больше 80 метров!), а на 80‑й, стало быть, еще толще. А на Шпицбергене, по рассказам, море вовсе не замерзает или быстро оттаивает…

Экспедицию возглавил 38‑летний капитан первого ранга Василий Яковлевич Чичагов, опытный и умелый моряк. Он должен был командовать главным судном. В товарищи ему были даны капитан первого ранга Никита Панов и капитан‑лейтенант Василий Бабаев. Корабли так и названы были именами своих капитанов – «Чичагов», «Панов» и «Бабаев» (по‑другому – «Вера», «Надежда», «Любовь»). Проект был засекречен до предела – даже от собственного Сената, и в официальных бумагах назывался «Экспедицией о возобновлении китовых и других рыбных промыслов».

Подготовка к плаванию шла серьезная. Двенадцать моряков учились в Петербурге астрономии и геодезии – лекции им читали Румовский, а после его отказа – Попов и Красильников. В это время на Архангельских верфях строились три больших (от 72 до 90 футов) корабля. Ломоносов сам составлял подробную инструкцию. Моряки должны были, двигаясь по 78‑й параллели, миновать Баффиново море, а потом повернуть на юг. Там их ожидала встреча с экспедицией капитана Креницына, посланной с Камчатки.

Четвертого марта 1765 года на заседании в Адмиралтейств‑коллегии был утвержден окончательный вариант инструкции. Ломоносов присутствовал на этом заседании; это был его последний выезд из дома. По дороге он простудился и слег. Простуда эта стала последней каплей, доточившей его тяжелое, некогда сильное, а теперь измученное болезнями тело. Ровно месяц спустя его не стало. Он не успел узнать, что его замысел не удался.


Дата добавления: 2021-01-21; просмотров: 75; Мы поможем в написании вашей работы!

Поделиться с друзьями:






Мы поможем в написании ваших работ!