Исторические источники «Вадима» 3 страница



Зато все, что касается Пономарева, передано вполне достоверно. Он был товарищем Лермонтова еще по юнкерской школе, выпущен годом раньше в тот же самый Гусарский лейб-гвардии полк[49]. Юнкера окрестили его «Камашкой»[50] — именем, которое пристало к нему на всю жизнь. Крупный помещик, один из самых богатых офицеров полка, Пономарев в 1837 году снимал квартиру в Петербурге Литейной части в 13-м квартале в доме № 6 по Пантелеймоновской улице, что на углу Моховой[51]. Имение его находилось в Ярославской губернии, умер он, утонув в озере[52]. Этих сведений Никольский добыть из печати не мог — все это находки последнего времени. Да и ссылается он на дела Исторического архива и воспоминания Галумовой.

Что справку свою он построил на мемуарах, видно и по тому, что несколько слов в его записи выделены кавычками, то есть представляют собою дословную передачу чужого текста.

Как отнестись к сообщению о том, что Лермонтов появился на вечере, который устраивал его однополчанин Дмитрий Пономарев?

Думается, что отвергнуть это сообщение было бы так же неправильно, как и безоговорочно принять все подробности. Неточность, а тем более намеренный вымысел со стороны А. И. Никольского, исключаются. Достаточно взглянуть в его записи, поражающие и даже приводящие в недоумение своей преувеличенной точностью.

Может быть, это вымысел А. А. Галумовой?

Не похоже! Для этого нужно было знать и адрес Пономарева, и то, что он служил в одном полку с Лермонтовым, и что Лермонтов в январе 1837 года считался больным и все же был приглашен на «землянику и вишни», доставленные из-за границы в мальпостах, как назывались кареты, перевозившие почту и пассажиров.

Может быть, следует допустить, что это неточность Волковой, вспоминавшей на девятом десятке события, происходившие, когда ей было всего двадцать лет?

Тоже возможно. Но кажется, ясно одно: реальное событие искажено передачей, но в основе рассказа лежит действительный факт.

Во всяком случае, нам следует знать, что такое предание существовало.

С гораздо большей уверенностью можно воспринимать другое сообщение: о том, что Лермонтов, узнав об опасном положении Пушкина, приезжал на Мойку, чтобы справиться о его здоровье. Это сведение промелькнуло в печати до революции, но оставлено без внимания. Между тем оно нисколько не уступает свидетельствам других современников, которые пользуются совершенным доверием.

1 октября 1913 года перед Николаевским кавалерийским училищем в Петербурге, преобразованном из юнкерской школы, в которой учился Лермонтов, состоялась закладка памятника в связи с приближавшейся годовщиной со дня рождения поэта. Во время церемонии слово взял знаменитый ученый — почетный член Академии, географ и путешественник восьмидесятишестилетний П. П. Семенов-Тян-Шанский, обучавшийся некогда в той же юнкерской школе.

«Я единственный из присутствующих, — произнес он, заключая свое выступление, — знавший и видевший Лермонтова. 10-летним мальчиком дядя возил меня в дом умиравшего Пушкина, и там у гроба умершего гения я видел и знавал великого Лермонтова»[53].

Передано все крайне неточно, но сомневаться в том, что это было в действительности, нет никаких оснований.

Петр Петрович Семенов-Тян-Шанский — сын члена Союза благоденствия и литератора Петра Николаевича Семенова — остался сиротой пяти лет[54]. Воспитание мальчика взял на себя его дядя — цензор Василий Николаевич Семенов, товарищ Пушкина по Лицею (он был второго выпуска). Вместе с дядей — В. Н. Семеновым и ездил прощаться с Пушкиным будущий академик.

Вчитываясь в краткий рассказ престарелого сановника и ученого, надо помнить, что перед нами не стенограмма, а репортерский отчет, писанный кем-то из воспитателей Николаевского училища и напечатанный в юбилейном сборнике.

И приписывать выступавшему академику нелепости дежурного офицера мы не вправе. Фразы, конечно, неясные: «Дядя возил меня в дом умиравшего… и там у гроба умершего гения я видел и знавал великого Лермонтова».

В дом к умиравшему Пушкину не пускали. В доме умиравшего нельзя было видеть умершего. «Знавал» слово тоже весьма приблизительное, потому что в лучшем случае встреча была однократной. А вернее всего, что слова «у гроба умершего гения» надо понимать как выражение метафорическое и Семенов-Тян-Шанский просто стоял в толпе возле дома.

О закладке памятника великому поэту должны были появиться отчеты в тогдашних газетах. И действительно, записи других репортеров уточняют текст выступления. Газета «Речь» изложила дело несколько по-другому: становится понятным, что это было до смерти Пушкина.

«В первый раз он увидел Лермонтова, — излагает репортер „Речи“ выступление ученого, — когда умирал Пушкин. Дядя П. П. Семенова-Тян-Шанского, товарищ Пушкина, взял его с собою, когда поехал узнать о состоянии здоровья поэта. Здесь они встретились с М. Ю. Лермонтовым»[55].

В тех же словах изложила выступление газета «Современное слово»[56].

«Биржевые ведомости» тот же рассказ передали по-своему.

«Интересную речь, — пишет газета, — произнес старейший воспитанник училища, член Государственного совета Семенов-Тян-Шанский. Он вспомнил, что в свое время его отец <так! — И. А. > повез его на квартиру А. С. Пушкина, где познакомил с М. Ю. Лермонтовым»[57].

Из сопоставления всех этих крайне несовершенных записей становится очевидным: В. Н. Семенов возил десятилетнего племянника не прощаться с Пушкиным; ездили справиться о здоровье. И здесь, возле дома Пушкина, видели Лермонтова. Значит, в дни, когда умирал Пушкин, Лермонтов возле дома на Мойке был. Речь записали несколько репортеров: газетной «уткой» это считать нельзя. И хотя внучка ученого художница В. Д. Болдарева не помнит такого рассказа, она решительно заявляет, что дед был «очень строг в передаче фактов и никаких вымыслов не допускал». Таким образом, истина этих слов — вне сомнений. Но главное доказательство даже не в этом, а в том, что Лермонтов, если только он не был болен и выходил из дому, не мог не побывать у Певческого моста на Мойке! И это, пожалуй, самый существенный аргумент в пользу рассказчика.

Как в основе былины лежит подлинный факт, изукрашенный народной фантазией, так и в этих откликах, которые мы привели, несмотря на неубедительность передачи, исследователь имеет право угадывать подлинное событие. До сих пор биографы Лермонтова слишком доверчиво относились к версии о болезни, не обращая внимания на факты, противоречившие объяснениям, написанным в расчете на судей. Как-то даже и не подумали, что отлучка из полка без разрешения начальства, о которой стало известно царю, в глазах Лермонтова и Раевского была в тот момент не многим лучше стихов и настолько усугубляла вину, что болезнь казалась единственным удовлетворительным оправданием — и жизни в столице, и «нестройного столкновения мыслей», вследствие чего возникли «непозволительные» стихи, и способом отвести от себя подозрения, что он, Лермонтов, в эти дни виделся с кем-то и выступает в стихах не только от своего имени.

Хорошее правило использовать документы, не внушающие сомнения в их подлинности, и отбрасывать тексты недоброкачественные, в данном случае непригодно. Потому что показания, предназначенные для судей, хотя и писаны рукою Лермонтова, не более достоверны в отношении фактов, нежели впечатления десятилетнего отрока. Поэтому будем считать, что до нас дошли искаженные временем и способом передачи рассказы, свидетельствующие о том, что Лермонтов в те дни мог выходить из дому и был в толпе возле дома, где умирал Пушкин. Оценивая документы, на основании которых нам приходится судить о сочинении и распространении стихов на смерть Пушкина с точки зрения их достоверности, мы не можем пренебрегать даже молвой.

А уж если говорить о молве, то нужно упомянуть и о тех случаях, которые привел в своем донесении прусский посланник при петербургском дворе Либерман. Народное сочувствие Пушкину он объяснил своему правительству той популярностью, которую поэт приобрел «благодаря идеям новейшего либерализма»[58].

«Я знаю положительно, — писал Либерман, — что под предлогом пылкого патриотизма в последние дни в С.-Петербурге произносятся самые странные речи, утверждающие, между прочим, что г. Пушкин был чуть ли не единственною опорой, единственным представителем народной вольности и проч. и проч., и меня уверяли, что офицер, одетый в военную форму, произносил речь в этом смысле, посреди толпы людей, собравшихся вокруг тела покойного в доме, где он скончался»[59].

На эти строки обратил внимание покойный профессор Б. В. Казанский и вспомнил при этом Лермонтова. Однако мне кажется, что до Либермана дошел искаженный слух. На самом же деле в толпе пришедших проститься с Пушкиным говорили, что какой-то офицер прославляет его как поэта «вольного сердца». Не поняв, что дело идет о стихах, Либерман или тот, кто рассказывал ему, превратил стихи в речь, которую офицер произнес в доме Пушкина.

Для нашей темы в этом донесении важно другое.

Если мы примем, что в этом донесении от 2 февраля 1837 года искаженно отразилась молва о стихах, у нас будут основания считать, что 30 и 31 января, когда гроб с телом Пушкина стоял в квартире на Мойке, стихотворение Лермонтова было уже известно.

 

5

 

Еще в 1939 году литературовед И. А. Боричевский, автор содержательнейшей статьи «Пушкин и Лермонтов в борьбе с придворной аристократией»[60] обратил внимание на хранящуюся в деле о стихах на смерть Пушкина неопубликованную копию черновика «Объяснения» Раевского. Документом этим исследователи не пользовались, а между тем в нем оказались сведения, не попавшие в окончательный текст, который Раевский подал генералу Клейнмихелю. Однако и Боричевский не отметил всех фактов, которые устанавливаются из сопоставлений беловика и черновика. Поэтому, внимательно их сличая, можно будет извлечь кое-что новое.

С величайшей осторожностью формулирует Раевский каждый пункт своего «Объяснения». Кроме себя и Лермонтова, он упоминает только родственника поэта Николая Аркадьевича Столыпина. Это брат Монго Столыпина — друга поэта, чиновник министерства иностранных дел, сотрудник графа Нессельроде и завсегдатай салона графини Нессельроде, женившийся впоследствии на ее незаконной дочери[61].

Столыпин — враг Пушкина — разделяет отношение к нему придворной аристократии. Заключительные строки лермонтовского стихотворения возникли в ответ на суждения Столыпина. Раевский подчеркивает в своем «Объяснении», что разговор касался не конкретных личностей, а возможности применения к иностранцам русских законов, носил, как бы мы сказали теперь, принципиальный характер.

Юрист по образованию и по шестилетнему опыту службы, Раевский, сочиняя свои показания, исключает из них решительно все, что может повлечь дополнительные вопросы. Он пишет, что, узнав о гибели Пушкина, Лермонтов в тот же вечер написал элегические стихи, которые оканчивались словами:

 

И на устах его печать.

 

Новость о смерти Пушкина была сообщена ему «в Генваре» «вечером 29 или 30 дня». В беловом экземпляре слово «вечером» вычеркнуто.

Вдумаемся. Раевский предлагает поверить, что о смерти Пушкина Лермонтов узнал только на другой день — 30-го. При этом слово «вечером 29» из беловика исключил. Почему?

Читая показания Раевского, можно понять так: Лермонтов пишет стихи, Раевский при этом присутствует. Дальнейшее изложено кратко: «Стихи эти появились прежде многих и были лучше всех, что я узнал из отзыва журналиста Краевского, который сообщил их В. А. Жуковскому, князьям Вяземскому, Одоевскому и проч.».

В черновом было иначе:

<«Стихи эти как новость гостиных были сообщены> <распущены мною повсеместно и преимущественно к журналисту Краевскому…> что <узнали мы> узнал я из отзыва журналиста Краевского, который по его словам передавал их В. А. Жуковскому, кн. <Вяземс> князьям П. А. Вяземскому, Одоевскому и проч.»>.

Выходит, что Краевский участвует в раздаче экземпляров. Поэтому Раевский смягчает: Краевский «не передавал» стихи, а «сообщил их». Лермонтова в процедуру раздачи стихов тоже не стоит вмешивать. Слова «что узнали мы» переправлены в «что узнал я».

Надо найти оправдание раздаче стихов. Раевский ссылается на пронесшуюся молву, будто Жуковский читал стихи наследнику и тот «изъявил высокое свое одобрение».

Выходит, они введены в заблуждение молвой. Последующее объясняется тем, что успех стихов «вскружил голову Лермонтову из желания славы», а ему, Раевскому, из любви к Лермонтову.

Труднее оправдать появление шестнадцати заключительных строк. Раевский объясняет это горячностью молодого поэта. Далее черновик заключает подробность, еще неизвестную:

«<Между тем вскоре (которого числа не помню, а кажется воскресенье) приехал к Лермонтову…>»

«Вскоре», «воскресенье» — все это вычеркнуто — излишние подробности не нужны.

«К Лермонтову приехал его брат камер-юнкер Столыпин. Он отзывался о Пушкине <весьма> невыгодно, говорил <как вел он себя в виду большого света>, что он себя неприлично <вел> <среди> людей большого света, что Дантес обязан был поступить так, как поступил и т. п.».

Далее выброшен значительный кусок текста:

«<Лермонтов будучи обязан Пушкину, которого он знал только по печатным сочинениям, ибо когда были в ходу письменные его сочинения — Лермонтов был еще дитя (ему теперь 22 года от роду, а Пушкин начал писать 20 лет назад)>…»

Нет, все это может привести к обратному результату, внушить мысль, что Лермонтов знаком с вольной поэзией Пушкина по спискам и что, нелегально распространяя лермонтовское стихотворение, арестованные учитывают агитационный опыт декабристов и Пушкина. Нет, напоминание о противоправительственных стихах Пушкина здесь не к месту…

«Лермонтов, — переправляет Раевский, — будучи, так сказать, обязан Пушкину началом <некоторой> своей известности, невольно сделался его партизаном и по врожденной пылкости повел разговор горячо. Он доказывал между прочим…»

 

Черновой автограф «Смерти Поэта» с профилем Л. В. Дубельта. ЦГАЛИ СССР. Москва.

 

Тут Раевский вписывает сверху фразу, на которую справедливо обратил внимание И. А. Боричевский:

«Он и его партия доказывал между прочим…»… Вычеркнул «его партия» и написал «и половина гостей доказывали между прочим, что <всякий> <даже иностранец> <должен> даже иностранцы должны щадить людей, замечательных в Государстве».

Как ни старается Раевский изобразить спор как спор двух родственников, становится понятным, что общество многолюдно, что оно разделилось на два лагеря или две «партии», что Столыпин олицетворяет группу, враждебную Пушкину, а от имени его почитателей и защитников говорит Лермонтов. В гостиной Арсеньевой продолжается спор, расколовший петербургское общество в эти дни на два лагеря. «Разговор шел жарче, — продолжал Раевский, — <Столыпин, недавно <причислен> пожалованный в камер-юнкеры и находившийся в большом свете>…»

Не стоит впутывать «большой свет», придавать спору оппозиционный по отношению к свету характер. «Молодой камер-юнкер Столыпин <и еще кто-то не помню> <передавал> сообщал мнения, рождавшие новые споры, — и в особенности настаивал, что иностранцам дела нет до Поэзии Пушкина, что Дипломаты свободны от <силы> влияния законов, что <он буду> Дантес и Геккерн, будучи <знатного происхождения и> знатные иностранцы, не подлежат ни законам, ни суду Русскому».

«Разговор принял было <пол> юридическое направление, но Лермонтов прервал его словами, которые после почти вполне поместил в стихах <и> <тирады> монолог его заканчивался словами, — <над> <мне памятными>: если нет над ними <суда и> закона и суда земного, <так> если они палачи Гения, так есть божий суд».

«<Столыпин уехал,> разговор прекратился и <на другой день> к вечеру у Лермонтова, <возвратясь от должности,> я нашел известное прибавление, в котором явно выражался весь <вчерашний> спор».

Это место снова не удовлетворило Раевского. Получилось, что Лермонтов пишет эти шестнадцать строк слишком долго: это уже не вспышка, не опрометчивость, а продуманный шаг… Надо переписать. Раевский переносит сочинение «с другого дня» на «вечер». Но если оставить «к вечеру, возвратясь от должности», получится, что спор происходил днем в его отсутствие, когда он, Раевский, находился в департаменте и самого спора слышать не мог. Поэтому Раевский остановился на фразе: «вечером, возвратясь из гостей, я нашел у Лермонтова известное прибавление».

Совершенно очевидно, что версия, изложенная в показаниях Раевского, никак не отражает истинного хода событий. Это становится еще более понятным, если прочесть следующую страницу черновика:

«<Это прибавление> несколько <времени> часов не думали <об этом> сообщать <ли> это прибавление в публику, оно лежало без движения, — потом среди разговоров <я сказал> сказано по неосторожности, что таковое есть, — его выпросили, потом <я для полно> лесть Лермонтову увеличивалась, экземпляров <требова> просили полных, я раздавал и с прибавлением <более и более> стихи требовали>».

Этот текст обнаруживал, что экземпляров было неограниченное количество — и с прибавлением и без прибавления, что «требовали полных» и их раздавали… Это место Раевский переделал: «несколько часов» превратились в «несколько времени», остальное же свелось к тому, что «по неосторожности» «объявлено» и «дано для переписывания». В беловом варианте Раевский уже не «раздает» экземпляры, а только дает «переписывать» их.

Сравнивая черновик и беловик показаний, окончательно убеждаешься, что Лермонтов и Раевский хорошо понимали опасность своего предприятия. И Раевский не скрывает этой тревоги. Но делает это лишь для того, чтобы уйти от разговора о содержании стихов. «Однажды, — пишет он, — еще в начале раздачи, мы разговорились, чтобы Лермонтов за славу не заплатил карьером по службе».

Их беспокоит, что «стихи темны и можно всячески толковать их». Тем не менее они приходят к выводу, что «бранить врагов Пушкина можно».

Что же привело их к этому выводу?

Оказывается, причиною этого заблуждения были милости императора по отношению к семейству Пушкина и поведение тайной цензуры — то есть III Отделения, которое не остановило раздачу стихов. И только когда бабку Арсеньеву стали беспокоить вопросы о ее внуке и она, еще не зная о прибавлении, стала плакать даже от тех стихов, где Дантес назван беглецом, то «раздача стихов с прибавлениями прекращена» и стихи раздаются снова без прибавления.

Далее в черновике высказана догадка, что стихотворение было известно императору, но никаких действий не последовало. Затем глухо разъясняется смысл эпиграфа, в котором автор «обращается к его величеству и просит у него правосудия, а не сам его ищет». И наконец, Раевский винит себя в том, что мог «удержать распространение экземпляров, по крайней мере, может быть, их разошлось бы не столько».

Удивительный документ! Всем действиям придается обратное значение. Раевский оказывается виноват не в том, что раздавал стихи, а в том, что не задержал их распространения. Лермонтов не угрожает судом, а просит правосудия у государя (в этом смысле и должен был работать эпиграф!). Наследник хвалил стихи, царь осыпал семейство Пушкина милостями, III Отделение не препятствовало раздаче стихов, — выходит, что молодые люди введены в заблуждение действиями правительства, а распространение стихов, которые разлетаются, как прокламации, и выражают настроение десятков тысяч людей, оказывается следствием горячности и неопытности.


Дата добавления: 2020-12-22; просмотров: 54; Мы поможем в написании вашей работы!

Поделиться с друзьями:






Мы поможем в написании ваших работ!