Последний избранник и последние битвы 27 страница



Что касается книги «Вечные спутники» – любопытно отметить, что тогдашнее ее появление не вызвало никакого внимания, если не считать всяких грозных нападок со стороны «либеральной» прессы, хотя никакого «либерализма», ни антилиберализма она не касалась: но это была одна из традиций – бранить Мережковского. Между тем в последние годы перед войной 14 года эта книга была особенно популярна и даже выдавалась, как награда, кончающим средне-учебные заведения.

Работа Д. С. не мешала нам сходиться в частные кружки для разговоров на ту же тему, как осенью 99 года, перед нашим путешествием. Приблизительно и участники их были те же. Но мне показалось (и Д. С. согласился, да и сам это заметил), что разговоры эти мало-помалу вырождаются в беспощадные споры, не очень даже оживленные, и что каждый из тех, кого мы считали «близкими», думает больше о чем-то своем, личном, нежели о вопросе общем. Один из них, помнится, любил отвечать на те или другие предложения откровенным: «Да, но у меня свои задачи».

Особенно чувствовался тут разлад с членами «дягилевского кружка». Поэтому я предложила Д. С. поговорить отдельно с Философовым, как с несомненно более к нам близким, и устроить иногда разговоры только втроем. Это имело успех, и, помимо вечеров, где собирались и другие, мы виделись в определенный вечер у нас. У него, оказывается, у самого уже была эта мысль.

Так шла зима. Собственно с «Миром искусства» у нас никакого охлаждения не было. Мы бывали там каждую «среду», где так же было интересно и весело. Мы с Перцовым часто увлекались в то время «домашними» пародиями, в прозе и в стихах. В них мы не щадили и самих себя, поэтому некому было обижаться. Да это вообще не было принято. В том же «Мире искусства» имелась налево от передней маленькая комната, увешанная карикатурами «своих» художников на «своих же», т. е. на участников и сотрудников. И всех это лишь забавляло.

Дело, однако, шло к лету, когда все мы разъезжались.

Отмечу, что этой ранней весной Д. С. был болен воспалением легких, а я – сильным ларингитом, но к маю мы оба поправились. Надо было все-таки уезжать скорее на дачу – мы жили это лето под Лугой, с моей семьей, как всегда.

В самые последние дни перед отъездом я несколько раз видалась с одним из членов «дягилевского» кружка,[40] по его просьбе. Он хотел будто бы выяснить свою бóльшую близость к собственно нашим темам, чем мы это, видимо, считаем.

Из наших разговоров ничего, конечно, не вышло. Я убедилась только, что в дягилевском кружке Философов ценится не одним Дягилевым. Тот, наш приятель, с которым я говорила, был обеспокоен вовсе не нашими вопросами, а интересом, который Ф. к ним проявлял. Он точно хотел «спасти» Ф. от них – и от нас. Я прямо сказала ему, что если это его «задача», – то, во всяком случае, у Д. С. и у меня «другие задачи», в которых Ф. не играет главной роли.

Мы, впрочем, не поссорились, даже переписывались летом, но из переписки тоже ничего не вышло.

Летом Д. С. много, как всегда, работал: подготовка к новому роману. О наших новых «вопросах» мы не говорили, – их, конечно, не забывая.

В сентябре семья моя уехала в город, – у сестер начинались занятия: одна была на медицинских курсах, другая в рисовальной школе Штиглица, третья – в Академии. Мы остались в пустой даче вдвоем.

Мы возвращались как-то с прогулки, из лесу, на закате. (Я пользуюсь здесь старыми моими записями, дневниками, которые привезла в Париж в 1905 году и нашла их сохранными в нашей квартире, когда в 20 году мы вернулись сюда эмигрантами. Потому за точность рассказа о Собраниях – и далее – я ручаюсь. Сохранились у меня также и записные книжки парижские, годов 1907 – 08.)

Итак, возвращаясь осенью 1901 г. с прогулки, я спросила Д. С.:

– Что ты думаешь делать эту зиму? Продолжать вот эти наши беседы?

Он не очень решительно посмотрел на меня и неуверенно сказал:

– Да… я думаю продолжать. Собрать их всех и предложить высказаться определенно, чего они хотят – и чего не хотят. Там и посмотрим…

В этот день я ничего больше не сказала, но на другой, за завтраком, решила продолжать разговор:

– Разве ты не видишь, – отлично видишь, – что все эти беседы ни к чему нас не ведут. Говорим о том же, с теми же людьми, у которых у каждого своя жизнь, и никакого общения у нас не происходит. То есть внутреннего, настоящего. Даже с Ф., который нам ближе других и больше понимает главную идею. Разве не стоял все время между нами страшный и нерешенный вопрос: а какая она, эта идея, и вообще все это имеет отношение к жизни? Нашей, и не только даже нашей, а просто к жизни?

Д. С. сказал только задумчиво: «Да». А я продолжала:

– По-моему, нам нельзя теперь говорить о далеком, об отвлеченных каких-то построениях, очень уж мы беспомощны. И ничего мы тут не знаем, – я, по крайней мере, чувствую, что чего-то очень важного мне не хватает. Мы в тесном крошечном уголке, со случайными людьми стараемся слепливать между ними искусственно-умственное соглашение, – зачем оно? Не думаешь ли ты, что нам лучше начать какое-нибудь реальное дело в эту сторону, но пошире, и чтоб оно было в условиях жизни, чтоб были… ну, чиновники, деньги, дамы, чтоб оно было явное, и чтобы разные люди сошлись, которые никогда не сходились и не сходятся, и чтобы…

Д. С. вскочил, ударил рукой по столу и закричал: «Верно!» Я очень обрадовалась, мне хотелось договорить, что ведь это не помешает нам создавать и внутренние наши круги, если он найдет это нужным, – напротив… Но договаривать не пришлось, так как Д. С. все это сам уже понял во всем объеме, – вероятно давно понимал и знал. Мы в тот день ходили до вечера по осеннему лесу и только об одном этом и говорили.

Очень скоро вернулись мы в Петербург и тотчас принялись за дело.

Определенно мысль наша приняла такую форму: создать открытое, по возможности официальное, общество людей религии и философии, для свободного обсуждения вопросов церкви и культуры.

 

Конечно, мы не обманывали себя: самый проект таких собраний, такого общества, казался, на первый взгляд, неисполнимой мечтой. Надо помнить, в какое время, при каких условиях, все это происходило.

Прежде всего: ведь идея Д. С., или идея нашей группы, идея христианства, была, в то же время (как идея и Вл. Соловьева), идеей церкви. В открытом обществе мы, говоря «люди религии», не могли не разуметь представителей данной русской церкви (исторической). Должна была, таким образом, произойти «встреча» между ними и представителями русского (по тогдашнему слову) «светского», т. е. не духовного, общества, даже так называемого «интеллигентского».

Подлинность и святость «исторической» христианской церкви никем из нас не отрицалась. Но вопрос возникал широкий и общий: включается ли мир-космос и мир человеческий в зону христианства церковного, т. е. христианства, носимого и хранимого реальной исторической церковью?

Для этого нам нужно было услышать «голос церкви» (а как его услышать, если не из уст ее представителей?).

То, что церковь эта была лишь одна из христианских церквей, – мало что меняло. По существу в области главного вопроса все христианские церкви находились в одинаковом положении. Теоретически вопрос был предложен всем христианским церквам. Вопрос «о христианстве вселенском», как говорил Вл. Соловьев. Практически же, несмотря на полную зависимость нынешней православной церкви от российского государства в то время, – он все-таки мог быть предложен только православию, благодаря его внутренней свободе по сравнению хотя бы с церковью римской.

Подобные Собрания, и такое откровенное высказыванье на них, православными иерархами, невозможны были бы, если б это была церковь не православная, а католическая. «И даже лютеранская», – говорил тогда Д. С. Позднейшие его исследования христианских церквей укрепили в нем эти мнения – я их передаю в общем.

Однако, и внешние условия, закрепощение прав церкви государством (самодержавием) казались почти непреодолимыми препятствиями для устройства Собраний. Но тут помогла смешанность, текучесть и несколько разнообразный состав наших частных кружков. Люди, имеющие соприкосновение с духовными кругами, – которых мы узнали через Розанова. С некоторыми мы даже успели сблизиться (вне «дягилевского» кружка). Мысль Собраний их заинтересовала. Они нащупали почву и указали нам, куда можно обратиться с первыми хлопотами о разрешении (пути официальные были, конечно, заказаны).

В то время царил всесильный обер-прокурор Синода, известный своей строгостью и крепостью – Победоносцев.[41]

Вот к этому-то «неприступному» Победоносцеву и отправились 8 октября 1901 г. пятеро уполномоченных членов-учредителей по делу открытия «Религиозно-филосовских Собраний в СПБ»: Д. Мережковский, Д. Философов, В. Розанов, В. Миролюбов и Вал. Тернавцев.

О Тернавцеве, сыгравшем в Собраниях немалую роль, я скажу ниже. А Миролюбов – был из далеких сочувствующих (и то, может быть, потому, что происходил из духовного звания, но это скрывал). Он издавал плохонький «Журнал для всех», был типичный «интеллигент» старого образца, но глупый, и в Собраниях, порою, немало причинял нам досады.

Вечером того же дня «уполномоченные» (кроме Философова) посетили тогдашнего митрополита Петербургского Антония, в Лавре.

С этого времени на разрешение Собраний – получастных, со строгим выбором и только для «членов» – можно было питать надежду. Надежда окрылила всех заинтересованных. И тогда-то началось наше настоящее знакомство с совершенно новым для нас «церковным» миром – как бы некое сближение двух разных миров.

Да, это воистину были два разных мира. Знакомясь ближе с «новыми» людьми, мы переходили от удивления к удивленью. Даже не о внутренней разности я сейчас говорю, а просто о навыках, обычаях, о самом языке, – все было другое, точно другая культура.

Ни происхождение, ни прямая принадлежность к духовному званию – «ряса» – не играли тут роли. Человек тогдашнего церковного мира, – кто бы он ни был, – чиновник, профессор, писатель, учитель, просто богослов, и одинаково: умный и глупый, талантливый и бездарный, приятный и неприятный, – неизменно носил на себе отпечаток этого «иного» мира, не похожего на наш обычный «светский» (по выражению церковников) мир.

Были между ними люди своеобразно глубокие, даже тонкие. Они прекрасно понимали идею Собраний, значение «встречи». Другим эта встреча рисовалась просто в виде расширения церковью проповеднической деятельности, в виде «миссии среди интеллигенции».

Признаться, мы этому толкованию особенно и не противоречили, оно могло послужить в пользу разрешенья. Только бы разрешили, а там будет видно.

«Интеллигенция» представлялась, конечно, духовному миру в виде одной компактной массы «светских безбожников». Все оттенки от него ускользали. Не только ни о каких новых, по времени, формациях никто там не имел понятия (до открытия Собраний, во всяком случае), но не видели они даже особой разницы между Меньшиковым из «Нового времени» и каким-нибудь типичным старым «интеллигентом» из либеральнейшей газеты, для которого и сотрудники «Мира искусства», и мы были «отщепенцы»! (Ведь религия – реакция. Да и все, что не на базе позитивизма, – эстетика, идеализм, всякий спиритуализм – реакция!)

Таким образом, если говорить о некоторой запоздалости, малого осведомления в мире «духовном», то, по сравнению с вот этой частью тогдашней «интеллигенции», остававшейся «на посту», – мир духовный не мог назваться «миром невежества». Оно и там, и здесь было одинаково.

«Миссия среди интеллигенции»… Как заманчиво прозвучало это для многих, – между прочим для одного весьма любопытного, как тип «хитрого мужичонки», человека, чиновника особых поручений при Победоносцеве, Вас. Скворцова, редактора «Миссионерского обозрения» – журнала, о существовании которого мы раньше и не подозревали, но который, когда начались Собрания, стал выписывать… даже «Мир искусства».

Фигура интересная. Отчасти комическая, – над ним и свои подсмеивались, – но достоин он был не только смеха. Официальный миссионер, он славился жестокостью по «обращенью» духоборов и всяких «заблудших» в лоно православия. Вид у него был мужичка не без добродушия, но внутри этого «Висасуалия» (по непочтительной кличке) грызло тщеславие: давно мечтал стать «генералом» (дослужиться до «действительного»), а тут еще замечтал попасть в «среду интеллигенции». Перспектива миссии уже не среди нижегородских раскольников – совершенно увлекла его. У него появился зуд «светскости», и только заботила мысль – какие когда надевать надо галстуки, идя в «салоны» обращаемых.

Уж, конечно, не Валентин Тернавцев (один из замечательных людей того момента) мог помышлять о Собраниях, как о «миссии». На первом же заседании (давшем тон всем другим) он и высказался против этого взгляда.

На нем тоже лежал отпечаток иного, не «нашего» мира. В этом смысле была в нем и «чуждость». Однако, надо сказать, что именно он стоял тогда всего ближе к нашим идеям.

Так как Тернавцев сыграл в Собраниях большую роль, то я скажу о нем несколько слов.

Это был богослов-эрудит, пламенный православный, но происходил он не из духовного звания. Русский по отцу – итальянец по матери, и материнская кровь в нем чувствовалась. Все в нем было ярко – яркость главная, кажется, его черта.

Высокий, плечистый, но легкий, чуть-чуть расхлябанный, но не по-русски, а по-итальянски (как бы «с ленцой»), чернокудрый и чернобородый, он походил иногда на гигантского ребенка: такие детские у него были глаза и такой детский смех. Помню, как он пришел к нам в первый раз: сидел, большой и робкий, с мягкими концами разлетающегося галстука. Замечательна его талантливость, общее пыланье и переливы огня. Оратор? Рассказчик? Пророк? Все вместе. От пророка было у него немало, когда вдруг зажигался он заветной какой-нибудь мыслью. Мог и внезапно гаснуть, до следующей минуты подъема.

Самый простой рассказ он передавал образно, художественно, нисколько не ища образов: сами приходили. Был ли умен? Трудно сказать. Его талантливость, яркость, его прекрасный русский язык, тоже не вполне «интеллигентский» (мы, смеясь, называли последний, с готовыми сухими фразами, – «является-представляется»), его фанатически-узкая трактовка некоторых идей, – все это заслоняло вопрос о его уме.

В Петербурге «кудрявый Валентин» появился не так давно. Жена – скромная, незаметная полька (перешедшая в православие), она нигде не появлялась. Жили они с детьми, где-то в маленькой квартирке. Тернавцев нигде не служил.[42] Был занят своей бесконечной работой, – исследование хилиастического учения (Апокалипсис).

 

В ноябре разрешенье было получено: собственно, полуразрешенье, попустительство обер-прокурора, молчаливое обещанье терпеть Собрания «пока что». (Увлеченный «светскостью» и «миссией» Скворцов немало, кажется, этой удаче посодействовал).

Сочувственно отнеслось и высшее духовное начальство (менее властное). Узнав, что «Ведомство» Собрания разрешает, митрополит Антоний (благообразный, с мягкими движениями, еще не старый, – он слыл «либеральным») благословил ректору Духовной Академии, Сергию, еп. Ямбургскому, быть председателем, ректору Семинарии – арх. Сергию – вице-председателем. Дозволял участие всему черному и белому духовенству, академическим профессорам и пр. доцентам, разрешил даже студентам Духовной Академии, по выбору, Собрания посещать.

К этому времени уже многие из будущих участников успели перезнакомиться между собой. Мы знали молодых профессоров (двое наиболее часто посещали нас: Ант. Карташев и Вас. Успенский), священников, кое-кого из высшего (черного) духовенства. Доклад Тернавцева, написанный для первого заседания, «Интеллигенция и Церковь», был нам хорошо известен.

Собрания открылись 29 ноября (1901 г.). Неглубокая, но длинная слева-направо «малая» зала Географического общества, на Фонтанке, – переполнена. Во всю ее длину, прямо против дверей, по глухой стене – стол, покрытый зеленым сукном.

Еп. Сергий, молодой, но старообразный, с бледным, одутловатым лицом, с длинными вялыми, русыми волосами по плечам, в очках, – сидел посередине.[43]

Рядом – красивый и злой арх. Сергий, вице-председатель. Духовенство белое и черное преобладало. Черного было даже, кажется, больше. С левой стороны – ютились мы, «интеллигенты», учредители и члены просто. В углу – гигантская статуя Будды, чей-то дар Географическому обществу, но закутанная (как и на дальнейших собраниях) темным коленкором.

Еп. Сергий произнес вступительную речь, малозначительную, с обещанием искренности и доброжелательности со стороны церкви и с призывом к тому же «подходящих с совершенно противоположной стороны» (интеллигенции).

Слово это не было обращением от лица церкви к «противоположной стороне», с признанием разъединения и взаимного непонимания. К кому была обращена речь Тернавцева? Прямо к Церкви, и ценность доклада увеличивалась тем, что докладчик стоял сам на церковном берегу. Если тут уместно говорить «мы» и «они» (впрочем, это положение установил и Сергий) – то Тернавцев, в своей речи, оказался целиком «с нами», не переставая быть «с ними».

Никакой «интеллигент», хотя бы искренний прозелит, не мог бы, обращаясь к церкви с основным вопросом о религиозной общественности, поставить его в более понятной для церкви форме, с такой упрощенной резкостью. Интеллигент и языка бы подходящего не нашел. То, что для нас казалось примитивным, общеизвестным, – и оно было нужно. Тернавцев знал степень осведомленности церковных представителей о нашем, новом для них (но не для него) и давал, где следует, просто информацию.

Но тут мне надо сделать два небольших замечания.

Ничего даже приближающегося к тому, что сказал Тернавцев и что – и как – было говорено на Собраниях, не могло быть тогда сказано в России, в публичной зале, вмещающей более 200 слушателей. Недаром наши Собрания скоро стали называться «единственным приютом свободного слова». Что они были полуофициальны и «как бы» не публичны, – им только помогало: никакой тени полицейского, обязательного на всех «публичных» заседаниях. А полицейский, какой он ни будь, хоть полуграмотный, имел право остановить любого оратора, кто он ни будь. Условие же не допускать «гостей», а только «членов», ничего не меняло.

Второе мое замечание по поводу выписок из доклада Тернавцева. Я их делаю не только потому, что этот доклад был и остался как бы краеугольным камнем всех заседаний: к нему всегда возвращались, какая бы ни была очередная тема. И не только потому, что это первое заседание, с данным докладом, имеет известную историческую ценность, а по некоторым «пророческим замечаниям, в годы и десятилетия дальнейшие приняло даже как бы актуальное значение. В самом деле, ведь если бы вопросы, с такой остротой поставленные в 1901 году, были услышаны, если бы не только русская церковь, но и большая часть русской интеллигенции не забыли о них вовсе, – быть может, не находилась бы церковь, в течение двух с половиной десятилетий в таком бедственном положении, а русская интеллигенция, ее не убитые остатки, не вкушали бы горечь скитальчества». И не видели бы мы Россию «в состоянии такого духовного упадка и полного экономического разорения ее народа». Все это, этими же словами, как предупреждение, было сказано… четверть века тому назад.

Я нахожу нужным сказать более подробно о докладе Тернавцева и сделать из него некоторые выписки, главным образом потому, что этот доклад очень определенно выразил одну из главнейших идей Д. Мережковского о христианстве, а именно – воплощении христианства, об охристианении земной плоти мира, как бы постоянном сведении неба на землю, – по слову псалма – «истина проникнет с небес, правда возникнет с земли». Мережковский утверждал, что эта идея уже заключена в догматах, которые не суть застывшие формулы, какими считают их все исторические церкви, но подлежат раскрытию соответственно росту и развитию человечества.


Дата добавления: 2020-12-22; просмотров: 62; Мы поможем в написании вашей работы!

Поделиться с друзьями:






Мы поможем в написании ваших работ!