РОДСТВЕННИКИ С МАТЕРИНСКОЙ СТОРОНЫ 23 страница
Возвращаюсь еще раз к семейным обедам, так как они играли в нашем быту большую роль. С момента поселения дяди Кости на Никольской улице и особенно после смерти его брата Сезара они вошли в окончательно утвержденную систему. Обеды у нас чередовались через неделю с обедами у соседей. К обедам у дяди Кости я сначала относился с некоторой опаской, как к чему-то скучному, но затем постепенно я к ним пристрастился. При всей своей расчетливости, дядя оказался великим, хлебосолом и тонким знатоком гастрономической части. Древнюю расхлябу Васильевну сменила первоклассная кухарка - настоящая мастерица. Особенно же дядино угощение славилось обилием закусок. Дядя сам ездил выбирать деликатесы к Смурову и к Елисееву, где он прислушивался к советам и рекомендациям преданных ему приказчиков. Он лично заведывал и погребом, в котором водились разнообразные отборные марки, но особенно прекрасны были Рейнские вина. Солидной парадностью отличалась и сервировка. Серебро было массивное и тяжелое, скатерти и салфетки ослепительно белые, посуда, хрусталь - высшего качества. Среди стола красовались три вазы с отборными фруктами, а на тарелочках мейсенского фарфора были разложены специально заказывавшиеся конфеты от Кочкурова, на которые, с самого начала обеда, я кидал полные вожделения взоры. Мое место на этих обедах у дяди Кости было всегда на самом конце стола, между кузеном Сережей и дядей Мишей Кавос. И вот тут, незаметно от "главных старших", я мог тешить свое пристрастие к сладкому тем, что урывками схватывал то одну, то другую палочку, кругляшку или шарик, всё сказочно вкусные вещи. Напрасно мама, с другого почетного конца, делала мне знаки, чтобы я от этого воздерживался, соблазн становился только еще более сильным.
|
|
В первые годы обеды у дяди Кости не представляли для меня иного интереса, нежели именно такое потворство моим плотоядным инстинктам, "духовное же содержание" этих обедов не доходило до моего сознания. Но по мере того, как я рос, я стал более внимательно прислушиваться к возникавшим между старшими спорам и эти "контроверсы" людей остроумных и на редкость культурных, сослужили не малую службу моему развитию. Бывало, на наших домашних обедах мне делалось скучно, и тогда я, под каким-нибудь предлогом, покидал столовую и удалялся к себе в комнату, возвращаясь только к десерту (В очень ранних летах я при таких приступах скуки за семейным обедом умудрялся соскальзывать под стол, где оказывался в совершенно особенном сумрачном мире, в чем то вроде длинного мрачного зала, в котором роль колонн играли ножки стола, а кариатид панталоны мужчин и юбки дам. Удивляло меня и то, что пол был здесь усеян крошками и объедками, которые я из одного озорства, забыв о своей брезгливости, подбирал и совал в рот. Иногда мне в этом "подстолье" держали компанию собаки и кошки.). Но на обедах у дяди Кости я не позволял себе подобных вольностей, уже из-за одного уважения к нему и вот постепенно я стал интересоваться тем, что говорилось и меня начал пленять азарт, с которым велся спор. Вначале мне казалось, что каждый последний говорящий был абсолютно прав, но позже я стал чувствовать всё большую солидарность с одной партией и соответственную враждебность к противуположной. В общем я был на стороне более идеалистической и подчас меня возмущали ультра-позивистические и узкоматериалистические взгляды самого дяди Кости, едкое остроумие которого я всё же не переставал и тогда оценивать по достоинству.
|
|
Беседа обрывалась за кофием, который подавался в дядином кабинете, дамам же и "дамским кавалерам" - в зале. Главный спорщик дядя Миша, выбрав себе из великолепного старинного ящика сигару (у дяди Кости был всегда целый ассортимент сигар очень высоких сортов; сунув в этот ящик нос, я вкушал с особым удовольствием шедший из него сложный аромат) - под предлогом, что ему нужно спешить в другое место или в театр, покидал семейное сборище и с этого момента всё как-то затухало. Красивый, статный, всегда облаченный в генеральский мундир лесного департамента, Павел Анжелович Кампиони, милейший перс Мирза Казим-Бек Абдинов, сослуживец дяди Кости по министерству иностранных дел, и единственный его приятель, садились за винт; с кузиной Олей и ее подругами я не находил тем для разговоров, и единственным моим развлечением оставались всё те же стереоскопы, в разглядывание которых я погружался, открывая всё новые и новые прелести: аппарат в таких случаях и ящик, вынутый из этажерки, ставились на стол перед кожаным дедушкиным диваном, в мое распоряжение предоставлялась лампа с шаровидным колпаком, и тут, сидя под большой "Венерой" Падованино, я, в продолжение часа и больше отдавался лицезрению любимых карточек, напряженно разглядывая каждую деталь на них.
|
|
Иногда, впрочем, дядя вынимал из библиотечного шкафа карельской березы ту или иную книжку, специально для того, чтобы отвлечь меня от стереоскопа, якобы портящего зрение. Но книжки у дяди Кости были куда менее интересные, нежели те, что составляли папину библиотеку. Меня еще занимала многотомная зоология, но все, тонко раскрашенные изображения в ней я знал наизусть, а книжки научного содержания или скудно иллюстрированные сочинения исторические не могли удовлетворить мою жадность до всего изобразительного. Для полноты упомяну, что в зале, на отдельном овальном столе, лежал толстенный альбом, с фотографиями самых знаменитых и самых популярных картин Дрезденской галлереи, а рядом с ним три тома в роскошных переплетах - "Мозаики". Это были кипсеки большого формата с гравюрами на стали. В Дрезденской галерее меня особенно притягивала в те годы пробуждающейся чувственности картина Чиньяни: Иосиф и жена Потифара, а в "Мозаиках" картина Маклейза, изображающая тот спектакль, что дает Гамлет при дворе короля Клавдия. В этой очень толковой композиции меня пленила так сказать "режиссерская часть" - то как, всё было размещено и уравновешено в группах; к тому же эта картина изображала спектакль, и уже это было достаточно, чтобы меня притягивать.
|
|
В общих же чертах жизнь этих обеих семей, так тесно связанных родственными узами, протекала в мире и дружбе, и только для меня лично этот лад был нарушен по моей вине в 1887 году, когда я случайно услыхал несколько иронический отзыв дяди Кости о моем романе с той, в которую я был без памяти влюблен и которой впоследствии суждено было сделаться моей подругой жизни. Сейчас я решительно не помню, что сказал дядя Костя, но, обуреваемый "ультра-рыцарскими" чувствами, я считал долгом выказывать их при каждой оказии, а по сему, не задумываясь, я "вычеркнул" дядю Костю за его провинность из круга моих знакомых. Напрасно мама увещевала меня изменить отношение к любимому брату, напрасно меня моментами сильно тянуло отказаться от принятой нелепой позиции, напрасно во мне иногда заговаривали соображения чревоугодия (мне становилось особенно обидно, когда все наши собирались на обед к соседям, где, я знал, будут подаваться самые вкусные вещи) - верный своему решению, я оставался дома, довольствуясь тем обыденным, что готовилось у нас для младшего поколения Лансере. Всё это сопровождалось еще и страданиями совести. Уже одно то, что мое поведение огорчало мамочку, вызывало во мне мучительные угрызения, но, кроме того, ведь я и сам продолжал любить и чтить дядю, а тут, в силу данного глупейшего обета, я, при встречах еле отвечал кивком на его ласковую улыбку, а то проходил мимо "не замечая его".
Эта "опала" дяди началась осенью 1887 г. (одновременно за подобные же провинности моей опале подверглись и тетя Лиза Раевская и наша бывшая гувернантка мадемуазель Леклерк и еще несколько близких лиц) и длилась эта опала целый год. Кончилась она как-то само собой, просто потому, что стыд за свою мальчишескую глупость взял верх над тем, что я почитал своим долгом.
Увы, не долго после того я еще пользовался обществом моего дорогого дяди. Проболев несколько недель, он скончался от сердечного припадка на Пасхальной неделе 1890 г. В первый раз я понял "обреченность" дяди Кости, встретив его как-то на нашей парадной лестнице. Поднявшись всего ступеней десять, дядя присел на первой промежуточной площадке на креслецо и тяжело дышал. Я до этого еще не видал столь явственной печати смерти на чертах близкого человека, и вид этого перекошенного лица меня ужасно напугал и огорчил. Я бросился к нему, чтобы как-нибудь помочь, но он только замахал на меня рукой, указывая, чтобы я проходил мимо. Несомненно, он страдал не только физически, но и нравственно. Ему было "стыдно" внезапно почувствовать себя таким слабым и униженным - ведь в каждом недуге есть что-то унизительное, какая-то насмешка судьбы, и это особенно должны чувствовать люди с таким гордым характером, каким обладал Константин Альбертович. И как раз за несколько дней до этого случая (и тогда, когда еще ничто не предвещало роковой развязки) я видел дядю во сне до того печальным, до того бледным, что я даже заплакал. Сон сказался вещим.
То был первый припадок грудной жабы, заставший дядю на лестнице, но уже через две недели он повторился в более сильной степени. Всё же дядя продолжал себя вести как здоровый человек, бывал на службе и вечера проводил в клубе, куда он добирался в наемной карете (собственных лошадей он не держал). Однажды дяде сделалось дурно, когда он переступал порог дома и его пришлось нести наверх - те двадцать ступеней, что отделяли его квартиру от улицы. С этого момента он стал, так сказать, официально значиться болеющим, доктора его навещали по два раза в день, а он, облекшись в халат, медленно бродил по комнатам или отлеживался на диване в кабинете. Последний раз я видел дядю Костю живым, когда я явился с мамой его поздравить на Пасху (В сущности поздравить дядю Костю со светлым Христовым Воскресеньем, было пожалуй лишним, т. к. он был человек неверующий. Это его "свободомыслие" выражалось между прочим и в том, что он никогда ничего не дарил племянникам на Рождество, зато всегда являлся с чем-нибудь довольно роскошным на Новый Год.).
Он сидел в кабинете в своем довольно таки поношенном шлафроке, желтый, восковой, со впалыми щеками, с тусклым светом в глазах. Однако, на устах по-прежнему играла его тонкая "вольтеровская усмешка". Как раз то была эпоха, когда я до безумия увлекался мейнингенскими спектаклями и даже мечтал поступить в герцогскую труппу, что, разумеется, не мало вредило моим занятиям в гимназии. Для начала и для того, чтобы больше походить на актера, я даже сбрил бороду и усы. Мамочку мое решение очень тревожило, но, верная своим принципам, она не считала себя в праве противодействовать тому, в чем, как я уверял ее, я видел свое призвание. Всё же она попросила брата как-либо меня урезонить. И вот, выслушав жалобу мамы, дядя Костя оживился, в глазах забегали искорки иронии и он залился своим молчаливым смехом. А затем он протянул мне свою иссохшую, холодную, как лед, левую руку и, обратясь к сестре, молвил: "Ne tinquiete pas, Camille, cela va passer, ce nest pas serieux (Не беспокойся, Камилла, это пройдет, это не серьезно.). - Это просто забавная мальчишеская блажь". И что же, благодаря этим словам умирающего дяди, мою блажь (мое "призвание" было, действительно, блажью) как рукой сняло и, если мир, благодаря этому, лишился нового Гаррика, Росси или Сальвини, то я лично от этого остался только в выигрыше.
Эти слова дяди Кости особенно глубоко запали мне в душу, потому еще, что они оказались чем-то вроде предсмертного наставления. Через неделю его уже не стало. Я сидел за роялем и разбирал по нотам сцену в лесу "Спящей красавицы", которой я тогда до полной одури увлекался. И как раз я дошел до веселенького "танца маркиз", когда раздались один за другим несколько нервных звонков на парадной, за которыми сейчас же последовал тревожный стук в дверь, когда же дверь была отперта, то вбежала Оля в полном горестном исступлении, с глазами, наполненными ужасом и слезами. Она на ходу повторяла одну и ту же фразу: "Папе дурно, папе дурно, нужно сейчас доктора, папа умирает". Тотчас же я помчался за одним из докторов, лечивших дядю, и с трудом его отыскал в женской палате для тяжело больных Обуховской больницы. Доктор сначала отказывался прерывать начатый обход, но я всё же убедил его, особенно настаивая на том состоянии, в котором находится дочь больного. Однако, прибытие привезенного мною врача оказалось лишним: он нашел уже бездыханный труп. То была третья из близко меня касавшихся утрат. Четвертой, о горе, была смерть мамы, последовавшая почти через год после смерти ее любимого брата.
Глава 22
Дата добавления: 2020-12-12; просмотров: 62; Мы поможем в написании вашей работы! |
![](/my/edugr4.jpg)
Мы поможем в написании ваших работ!