Преступный заговор против прогрессивных сил Германии 7 страница



Тут же производилась торговля. Кооператор в панаме привез на бричке ящик товаров — махорки, книжек, спичек.

У него охотно покупали. Но жаловались, что нема грошей.

— Скоро будут гроши. Соберете урожай, и заведутся гроши.

— Може, и будут, кто его знает.

Вперед загадывать опасаются и не любят. Эту черту — нелюбовь загадывать — я заметил еще в империалистическую, на фронте, когда жил на батарее с солдатами. Ужасно не любят. «Мне должны посылку прислать». — «Може, и пришлют. А може, и не пришлют. И где еще там посылка? Одни разговоры и больше ничего».

Приехал, мигая ослепительно спицами, велосипедист. Привез последние газеты: харьковский «Коммунист», днепропетровскую «Зарю», московские «Правду», «Известия». Их быстро разобрали подписчики. Подписчиков довольно много.

В другой бригаде люди обедали на току. Они обедали аккуратно и скромно, подвинув себе миски с супом, и вынимали из узелков, отворачиваясь друг от друга, еду, принесенную из дому.

Они рассыпались по всему току. Под телегами сидели, под бестарками, в тени молотилки, за бочкой на колесах.

Очевидно, общественное питание здесь еще середка наполовинку.

Одеты все празднично. Бабы в беленьких чистых платочках с кружевной оборочкой.

Говорят, что в старое время отцы возили своих дочерей на базар, разодетых и в беленьких таких же платочках в кружевной оборке, и на этих платочках красными нитками было вышито: «Сто рублей», «Сто пятьдесят рублей» — это приданое девушки.

Почти у всех на шее искусственный жемчуг.

Было число 17-е, а 20-го район собрался отправлять в Днепропетровск первый эшелон зерна в девятьсот тонн, то есть шестьдесят вагонов.

Несколькими днями позже мы были с Костиным вечером в таборе. Бригада Чубаря. Народ расходился по домам. С ним ничего нельзя было поделать.

Мы поехали назад. У нас было свободное место в бричке. Пригласили одну из баб сесть. Подвезли до Зацеп.

Она радостно забралась на козлы и села рядом с кучером, Алешкиным батькой, к нам лицом.

— Почему не ночуешь в таборе?

У нее в потемках широкое, покорное и доброе лицо в сереньком платке.

— Как же я могу ночевать в таборе, когда у меня трое детей дома! Надо накормить и хлеб испечь. И огород пораскрадут.

Н-да…

Это подкрепило мои прежние мысли: раз невыгодно, значит, тут какая-то неправильность в организации.

Я сказал об этом Розанову. Вот соображения Розанова на этот предмет:

— Конечно, невыгодно ночевать в таборе, так как дома теряют картошку и барахло — могут покрасть. Конечно. Но от несвоевременного выхода на работу теряются тысячи центнеров хлеба. И они этого не видят по своей консервативности и по привычке считать свою рубашку ближе к телу. Почему? Потому, что картошка — ее видно, ее можно сегодня, сейчас же, съесть, а хлеб, который пропадает, — хлеб отвлеченный, его не видно сейчас, то есть не видно потерь общих. Теперь понятно?

Я думаю, что Розанов тут немножко «загнул». Надо бы и «личную» картошку суметь сохранить, организовав общественную охрану, и «отвлеченный» хлеб собрать до последнего зернышка на личную и общественную потребу.

 

На сегодня, 26 июля, по сведениям Розанова, сдано около десяти тысяч пудов хлеба (около тысячи пятисот центнеров). Это мало. Косят с 16-го (по тысяче пудов в день с двадцати двух колхозов).

Костин только что вернулся из объезда. Везде лежит и сушится по сто пятьдесят — двести центнеров жита.

Костин сердито сказал:

— Удивляюсь, как его не раскрадывают! Это редкое благородство. Сюда таскают, туда таскают, все время открыто. Не захочешь — станешь красть!

Всего, значит, по всем колхозам сушится около двадцати тысяч пудов! Сколько это хлопот, рабочей силы, энергии: то его укрывают от дождя, то ссыпают, то опять рассыпают на ряднах.

 

У Костина в кабинете письменный стол, несгораемый шкаф, выкрашенный в некрасивую коричневую краску. В нижнем ящике несгораемого шкафа хранятся тарелки; стол другой — с газетами; там лежат очки, бумаги.

В специальной коробочке собрание резолюций партсъездов в красных переплетах. Лежит первый том «Капитала» со множеством закладок и пришпиленных заметок.

 

В артели немцев-колонистов «Ротер штерн» забавная женщина — секретарь ячейки.

Сейчас ее уже сняли. Эмоциональна, суетлива, бестолкова и болтлива.

Розанов ее здорово «мурыжил».

— В ячейке план хлебосдачи есть?

— План? Хлебосдачи?. План хлебосдачи есть.

— Где он? Покажи.

— Он в правлении.

— Я тебя не спрашиваю, что у вас есть в правлении, а я тебя спрашиваю: есть ли план хлебосдачи в ячейке?

— В ячейке?

— В ячейке.

— В ячейке нету, а есть в правлении.

— Зачем же ты мне говоришь, что он есть в ячейке?

— Товарищ Розанов, план был в ячейке, но стали ремонтировать… сырые стены… невозможно приклеить. Пока он в правлении. Я сейчас принесу.

Она заметалась как угорелая и выбежала из комнаты. Мы долго ее ждали. Минут через пятнадцать она прибежала без плана.

— Где же план?

— Сейчас, сейчас… Его сейчас найдут и принесут. Вы не беспокойтесь. Садитесь, пожалуйста. План сейчас найдут и принесут.

Она села на скамью, положила локти на стол, положила острый подбородок на ладони, выставила стальные зубы и уставилась на Розанова отчаянными глазами, полными готовности и внимания.

— Как у вас дела с хлебосдачей?

— Дела? С хлебосдачей? Сейчас я скажу…

Она встрепенулась.

— Дела с хлебосдачей обстоят так. Нужно укрепить массовую работу, нажать на бригады, добиться перелома в настроениях, сколотить крепкий актив, выявить лодырей, симулянтов и рвачей, ударить по классовому врагу, усилить партийную бдительность и обеспечить своевременный обмолот и сдачу хлеба государству.

Она высыпала это одним духом, с одушевлением стуча кулаком по столу.

— Стой, стой, стой! Помолчи. Что ты мне бубнишь — надо, надо, надо? Я тебя не спрашиваю, что тебе надо, а я спрашиваю, как у тебя обстоят дела с хлебосдачей. Конкретно: в чем выражается работа ячейки? И твоя в частности, как секретаря? Ну?

Она опять встрепенулась:

— Сейчас я тебе скажу, в чем. Во-первых, мы должны добиться перелома, ударить по гнилым настроениям, сколотить актив…

Розанов смотрел на нее в упор с ледяной иронией. Она смешалась, замолкла.

— Ну, ну, продолжай… Я тебя слушаю. Чего же ты замолчала? Говори, говори… Болтай дальше.

— Товарищ Розанов! — умоляюще воскликнула она и взялась руками за волосы, судорожно их поправила. — Я не знаю, что вы от меня требуете?

— Я от тебя требую, чтобы ты мне коротко и ясно рассказала, что конкретно сделала ячейка для проведения уборочной кампании и сдачи хлеба государству.

— Конкретно?

— Да, конкретно.

— Конкретно мы сделали вот что…

Она положила голову на стол и стала тереться об него большим носом. Вдруг она сорвалась с места и бросилась к двери.

— Куда?

— Сейчас я принесу план.

Она опять пропадала минут пятнадцать. Розанов шагал по комнате, разглядывая маленькие печатные лозунги, аккуратно расклеенные по стенам.

Она вернулась с планом и положила его на стол. Розанов искоса на него взглянул и сказал:

— Это не план.

— Нет, план.

— Нет, не план.

— А что же это?

— Это контрольные цифры. Не больше. То, что мы вам дали, то вы сюда вписали и думаете, что это план.

— Я не понимаю, товарищ Розанов, что ты от меня хочешь?

В ее голосе звучали слезы.

— Я хочу, чтобы у вас был план. По бригадам. По дням. Конкретно: когда и что надо сделать, когда и сколько скосить, обмолотить и сдать. Понятно?

— Понятно, — быстро, с готовностью сказала она. — Когда и сколько скосить, обмолотить и сдать по бригадам… Да?

— Да.

— Так это пара пустяков. Это я тебе в полчаса сделаю.

— Во сколько?

— В полчаса.

— Делай, — сказал Розанов спокойно и выложил на стол плоские карманные часы Первого Московского часового завода. — Сейчас четверть четвертого!

Она с отчаянием посмотрела на часы, но потом гордо сжала губы, деловито засуетилась, побежала за бумагой и села писать, бормоча под нос, сосредоточенно разглядывая балки потолка, за которые были воткнуты пучки колосьев, и растирая переносицу тыльной стороной карандаша. Перечеркивая и путая, она написала полколонки. Сорвалась с места, выбежала из комнаты и прибежала со счетоводом — небольшим, вежливым, сухим немцем с папкой под мышкой.

Немец раскланялся и сел помогать.

Розанов поглядывал то на часы, то в написанное.

— Одним словом, у вас ни черта не получается, — вдруг сказал он на пятнадцатой минуте. — Давайте сюда, давайте! Смотрите…

Он вырвал из-под ее карандаша бумагу. Карандаш провел твердую кривую линию.

— Вот смотрите сюда. Товарищ Катаев, дай-ка мне сюда твою самопишущую ручку.

Справляясь со своей записной книжкой, он четко написал план уборочной по бригадам.

— Вот получай. Для точнейшего руководства. Кто у тебя бригадир в первой бригаде?

— Бригадир? В первой бригаде у нас этот… такой высокий… я его знаю, только забыла фамилию…

— Забыла фамилию… — Розанов в сердцах плюнул. — Она забыла фамилию бригадира первой бригады! Сколько времени ты здесь секретарем? Пятый месяц? Хороший секретарь! Замечательный!

— Товарищ Розанов! — закричала она. — Честное слово, я не могу работать! Я писала в райком — они не хотят снимать. Ей-богу, я совершенно не в состоянии что-нибудь делать. Я здесь пропадаю. Я работница районного масштаба…

Розанов большими шагами пошел к автомобилю, где Хоменко жевал хлеб и шофер спал, примостившись на двух передних скамеечках.

Она бежала за нами.

— Поехали! — решительно сказал Розанов.

Громадные вязы шумели вдоль прямой улицы скучного немецкого села. Возле правления обедали несколько человек — ели кашу. Но стол был покрыт серой скатертью и серая соль насыпана в вазочки грубого, деревенского стекла.

Она говорила:

— Товарищ Розанов, вы не беспокойтесь, я это все сделаю. Можете не сомневаться. Все будет в точности сделано.

— Ну, — сказал Розанов и вдруг обаятельно улыбнулся, — у вас тут, кажется, где-то вишни растут? Не угостишь ли нас… фунтика два?

— Вишни?. Да, да! Сейчас.

Она еще пуще засуетилась и послала мальчишку в сад нарвать нам вишен.

— Сейчас вишни будут… сейчас, сейчас…

— Только поскорее, а то нам некогда.

Шофер завел машину.

Возле автомобиля остановилась старуха с клюкой и красным, вытекшим глазом. Она стала что-то злобно кричать по-немецки. Язык немцев-колонистов трудно понять. Мы попросили секретаря перевести. Она нам перевела. Старуха жаловалась, что два старика, с которыми она живет, съедают ее обед, и требовала, чтобы этих стариков строго наказали. Ей было лет восемьдесят пять. Ее седые волосы развевались. Она стучала на нас палкой и грозила кому-то вдоль улицы, вероятно, тем вредным старикам.

— Сумасшедшая старуха, — сказала секретарь.

— Где же твои знаменитые вишни? — нетерпеливо сказал Розанов.

— Сейчас, сейчас будут!

— Нам некогда. Пошел!

Шофер двинул автомобиль. Мы поехали.

Она несколько шагов бежала за нами.

— Сейчас будут вишни! — кричала она.

— А ну тебя с твоими вишнями! — сказал Розанов, и мы выехали из села.

Присматриваюсь к Розанову. Иногда он сидит в белой косоворотке за столом, думает. У него сияют небольшие голубенькие глазки. Большой круглый череп. Ему тридцать два года, но он широко лысеет.

Тогда мне кажется, что вот-вот его рубаха пропотеет на спине, шея станет старчески грубой, черной и пористой, как пробка, череп — лысым, как у апостола, и весь он станет стариком плотником, таким самым, каким был его отец.

 

Чеховский мотив.

У Зои Васильевны нарыв на ноге. Пришел из зацепской больницы доктор. Он в холщовых брюках, аккуратно выглаженных. Животик. От ремешка брюк в карман тянется аккуратненький ремешочек часов. Люстриновый пиджак поверх сиреневой полосатой сорочки и легкий люстриновый картуз с дырочками для вентиляции. Из бокового кармана торчит футляр термометра.

Он немолод, говорит с украинским акцентом, — долголетняя практика на селе наложила на него отпечаток. Говорят, что он больше занимается хозяйством, чем больницей. Но в общем его хвалят.

Я пошел проводить его до больницы. Я спросил:

— Как вы думаете, доктор, почему в прошлом году были такие затруднения?

— Как вам сказать… По-моему, безобразно велось хозяйство. А сведения давали раздутые об урожае. Налога и не выдержали.

— Но почему же такое безобразное хозяйствование?

Он пожал плечами.

— Вам не кажется, — спросил я, — что таким хозяйствованием кулацкие элементы нарочно доводили до крайности? Пропадай, мол, все пропадом. Чем хуже, тем лучше!

— Похоже, что так.

— А как, на ваш взгляд, сейчас?

— О, никакого сравнения! Никакого! Сейчас есть хозяин.

Доктор задумался и, сосредоточенно зажмурившись, очень веско повторил:

— Хозяин… Настоящий хозяин… Вот видите траву? — Он показал на сухой, пестрый, пыльный луг, розово освещенный вечерним солнцем, луг, через который тянулась длинная и острая тень колокольни. — Коровы, овцы ничем, кроме этой травы, не питаются, но сейчас же перерабатывают ее в жиры, в молоко, в масло. А кормите травой человека — этого не будет. Значит, организм животных является вспомогательным для переработки зелени в жиры. Своеобразный агрегат. Сколько у нас этого сырья, из которого делаются жиры! Но еще животных мало. А они необходимы. Это ближайшая проблема. У нас нарушен в хозяйстве жировой баланс. Надо восстановить, надо. Толстой это для других писал, насчет только хлеба… проповедовал… Поверьте мне, как врачу.

— Толстой не признавал докторов, — поддразнил я его.

— А доктора не признают Толстого, — сказал он. — Ну, будьте здоровы, приходите посмотреть прием больных. Это вам будет интересно. Я принимаю человек сорок — пятьдесят в день. А комбайны косят в балке. Это отсюда недалеко. Пройдите вдоль кладбища, а потом километра полтора.

Возвращался домой пешком, по высокому железнодорожному полотну, широко загибающемуся к станции.

Солнце село.

Темно-клубничный закат, на нем, как бы вырезанная из черной фотографической бумаги, наклеена двугорбая церковь. Сиреневый пар над паровозом. Огни семафоров, красные и зеленые. Блеск рельсов.

Если бы не комбайны и не грузовик, проехавший только что в облаке пыли к элеватору, — вполне чеховский пейзаж, особенно этот доктор. Надо пойти к нему в больницу на прием, чтобы окончательно отдать дань чеховской традиции.

 

Осмотрели табор «Парижской коммуны».

Это роскошный, образцовый, показательный табор.

Тут высокий, просторный курень с мужским и женским отделениями, со столом в проходе, со скамьями, с хорошо убитым земляным полом, посыпанным, как на троицу, срезанной рогозой и полынью.

Всюду лозунги, графики, газеты.

Недалеко — кухня. Хорошенький временный домик под черепицей. Столы, скамьи, посуда, бочка, ведра, бак, кружка.

Стоят в ряд бестарки, хорошо выкрашенные в красный цвет, с желтыми лозунгами и надписями.

Ходит интеллигентная девушка-практикантка, студентка из Ленинграда.

Но Розанов как бы не замечает всего этого.

— Сколько зерна сдали?

Оказывается, мало.

— Вот так так! Вот прекрасно. Все есть: и табор, и бестарки, и кухня. Хоть на выставку. Все есть, кроме зерна. Красиво… Очень мне нужен ваш табор без зерна! Я предпочитаю зерно без табора! — кричит Розанов.

Но мне очень понравились и табор, и кухня, и бестарки, и весь стиль коммуны. Все чисто, аккуратно, с иголочки.

Машины расписаны цветами.

Производит впечатление, что крепкая, талантливая молодежь «играет» в труд.

Но разве это недостаток, если в результате этой игры — образцовое, большое, очень хорошее хозяйство? Наоборот, труд должен быть желанным и радостным. И зерно сдадут. Обычно «Парижская коммуна» на первом месте.

Это здесь знаменитый бригадир Ганна Рыбалка, о которой мне много говорили.

Но я ее еще не видел.

Розанов, особенно требовательный к интеллигентным работникам, стал «брать в работу» председателя коммуны Назаренко.

Назаренко, высокий, красивый парень в белой рубахе, спокойно сидел за своим письменным столом.

По очереди входили коммунары и коммунарки. Я ждал появления легендарной Ганны Рыбалки. Но ее все не было.

— А где же Ганна Рыбалка? — спросил я шепотом. — Почему ее нет?

— А вот же она, — сказал мне Хоменко, показывая глазами на женщину, давно уже сидевшую подле двери на скамье.

Вот уж никак не ожидал, что это именно и есть знаменитая Ганна Рыбалка. Я представлял ее высокой, стройной, смуглой девятнадцатилетней красавицей, в майке с засученными рукавами. Она оказалась низенькой, плотной женщиной, в белом платочке с кружевной оборкой, в белой деревенской кофте, в сборчатой юбке, лет двадцати пяти. Курносая и очень бровастая, она никак не подходила ни к своей репутации, ни к своему поэтическому имени — Ганна.

Однако, присмотревшись, я нашел в ней очаровательную, немного ироническую усмешку, замечательной белизны зубы и грубоватую женственность молодой крестьянки. Маленькая босая ножка. Она сидела скромно и молча. (Только один раз усмехнулась каким-то своим мыслям.) Она досидела до конца, не выступала и по окончании заседания встала и незаметно вышла.

С ней сейчас целая история в коммуне. Недавно она сошлась и стала жить с председателем коммуны Назаренко.

Бригадир живет с председателем! Родственные связи!

Пошло недовольство части правленцев. Под Ганну давно подкапывались соперники. Ее бригада всегда первая; ей не могли простить, что она первая во всем районе закончила сев и ездила с рапортом в Москву, к генеральному секретарю комсомола.

Теперь враги поставили вопрос: совместимо ли быть бригадиром и вместе с тем женой председателя?

Назаренко для Ганны бросил свою жену и троих детей. Старики этого тоже не одобрили.

Начались разговоры, что Ганна потеряла авторитет и ее надо сместить с бригадирства или чтоб Назаренко ушел из председателей.

Наши политотдельцы ездили решать это дело. Ответственная вещь — снимать зарекомендованного работника, образцового и незапятнанного бригадира в такое напряженное время.

Разобравшись, нашли, что Ганна работает по-прежнему отлично. (А говорили, что в связи с медовым месяцем она стала немного манкировать.)

Ганну оставили в бригадирах. Во время разбирательства дела она держалась скромно, не выступала и мнения своего не высказывала: терпеливо ждала, что решат. Назаренко — тоже.

Отец Назаренко, старик-коммунар, сказал свое мнение:

— Я считаю, что по сравнению с прежней женой моего сына Ганна ни черта не стоит. Во-первых, та баба добрая хозяйка, во-вторых, трое пацанов, в-третьих, Ганна уже со многими жила. Она жила с моим младшим сыном Назаренком и со старшим сыном Назаренком, а теперь живет со средним. Понравились ей Назаренки! Но это долго не протянется. Они поживут-поживут, и он опять вернется до своей бабы. Это я вам говорю.

Старик Назаренко был в австрийском плену, знает немецкий язык и немного итальянский. Его уважают. Он в коммуне занимается какой-то полуадминистративной работой, — кажется, «обликовец», учетчик. Он аккуратно одет, бритый, в строченой панаме серого полотна, похож на фермера. У него три сына — и все коммунары.

 

Часа в два ночи испортился автомобиль. Как раз только что проехали мостик. Низина. Вокруг болотные большие сорняки. Целая заросль. Сильная ореховая вонь дурмана, рогозы, рокот лягушек и крики жаб — те знаменитые ночные звуки, когда как будто кто-то дует в бутылку.


Дата добавления: 2020-12-12; просмотров: 52; Мы поможем в написании вашей работы!

Поделиться с друзьями:






Мы поможем в написании ваших работ!