Интеллектуальная оппозиция 1830–1840 годов



Русская философия эпохи нисходящего

Развития дворянской культуры

Дополнительный материал к семинару 4

Реализм как четвертая форма индивидуалистического идеала

Дворянской культуры

Но в тридцатые годы XIX столетия революционный дух романтизма в России обернулся простой говорливостью, а умные стихи — красивыми, бессодержательными фразами[1]. Очень похожая ситуация чуть раньше сложилась и во Франции.

Мы напомним, что, восставая против буржуазных вкусов, французские романтики очень хотели, чтобы в обществе господствовали более приличные нравы. Но поскольку они добивались этой цели такими способами, которые оставляли без изменения само общественное устройство, выполнение этой цели оказалось несбыточной мечтой. И когда эта несбыточность проявилась в достаточной степени, неизбежно дали знать о себе и ее последствия. Например, литературные герои романтиков стали казаться публике не менее выдуманными и ходульными, чем классицистские персонажи монархов и королей, а это, в конце концов, привело не только к разрушению романтической школы, но и к появлению новой школы — реалистической.

Сторонники реализма тоже были противниками буржуазных нравов, но их протест имел совсем другую форму. Г. Флобер (1821–1880), например, считал необходимым относиться к изображаемой им общественной среде так же объективно, как естествоиспытатель относится к природе. «Надо обращаться с людьми, — говорил он, — как с мастодонтами или крокодилами. Разве можно горячиться из-за рогов одних и из-за челюстей других? Показывайте их, делайте из них чучела, кладите их в банки со спиртом, — вот и все. Но не произносите о них нравственных приговоров». Точно так же, как Г. Флобер, думали и многие другие реалисты. Особенность реализма как метода осмысления действительности заключалась, следовательно, в том, что реализм, в отличие от романтизма, не вычленял из жизни героических «индивидуумов» и не выставлял их впереди всех людей, он стремился запечатлеть жизнь в том виде, в каком она сложилась, вместе с ее мелкими и пошлыми нравами, и не делал никому исключений, поэтому даже индивидуумы у него выглядели такими мастодонтами и крокодилами, из каких он призывал делать чучела или заспиртовывать в банках, и которые приобретали вид документов, необходимых для проведения естественно-научного исследования[2].

Судьба русского реализма также оказалась связанной с судьбой отечественного романтизма. Но здесь романтизм возник, и мы это отмечали, в иных исторических условиях: если европейский романтизм явился реакцией на буржуазные вкусы, то русский романтизм — на вкусы крупного дворянства России. Это различие исторических условий и сказалось впоследствии на особенностях русского реализма.

Посмотрим теперь, в чем же они проявились.

Начнем с эпохи классицизма. В основе классицизма лежала система мышления, ориентированная на признание социальных ценностей, ничем не связанных между собой, поэтому классицисты, собственно, не знали единой действительности. Разрозненной действительности соответствовала и жанровая поэтика, делившая жизнь по высоким и низким уровням. Нам уже доводилось говорить о том, как одни дворяне на этом основании причислялись к общественной жизни, а другие — к частной, и как первые становились предметом исследования высоких жанров, а вторые — низких. Сейчас добавим, что классицизм подобным образом «разносил» также по противоположным полюсам дворянскую среду и среду простонародную. И это понятно: если уж частная жизнь дворянства выступала у них предметом низких жанров, то жизнь простого народа должна была не только считаться ниже частной жизни дворянства, но и находить отражение в различных способах осмысления роли барина и мужика.

Романтизм сломал иерархическую систему мышления. Он постиг действительность в ее единстве, вся его поэтика была наполнена пафосом преодоления этой иерархичности. Если классицисты вводили в свои произведения элементы частной жизни, чтобы подчеркнуть достоинства общественной жизни, то романтики, напротив, пользовались этим, чтобы умалить общественную жизнь и возвысить бытовую. Но романтизм, к сожалению, сумел только уравнять значение частного и общественного, низкого и высокого. Большего он сделать не успел. И не успел по очень простой причине: носителями радикально-романтических настроений в России были декабристы, а они, подняв в 1825 году восстание, его проиграли; самодержавие же, воспользовавшись удобным случаем, не только разгромило декабристов как таковых, но отодвинуло на второй план и все среднее дворянство. Вместе со средним дворянством потерпел крушение романтизм, а крушение романтизма подготовило общественные условия для возникновения реализма.

Реализм пошел дальше. Он не только сравнял частное с общественным и выдвинул фигуру индивидуума-интеллигента, он еще возвысил образ мужика-простолюдина, который с тех пор стал значить то же, что прежде значили слова царь и бог[3]. Вместе с образом мужика была возвышена и его простонародная речь. Ее слова и обороты прежде были исключены из «языка богов», которым владело лишь крупное дворянство, теперь же они, вдруг, приобрели общественную ценность и стали произноситься рядом с аристократическими словами и оборотами. Например, трагедия А. Пушкина «Борис Годунов» (1824–1825), которая относится как раз к таким произведениям, отличается от других произведений прежде всего выбором языковых средств. В ней нет классицизмов, почти полностью отсутствуют поэтизмы, перифразы и слова иностранного происхождения, но зато часто используются архаизмы, историзмы и церковно-славянизмы; здесь больше фразеологизмов и просторечных слов, можно обнаружить существенные изменения в синтаксисе. Еще более интересные вещи открываются во взгляде А. Пушкина на количество персонажей в трагедии. Известно, что в классической трагедии количество задействованных лиц не превышает десяти, в них включаются обычно цари, члены их семей и придворная знать. В «Борисе Годунове» их около шестидесяти: царь и патриарх, бояре и дворяне, иностранные наемники и польские шляхтичи, Марина Мнишек и казаки, приказные и купцы, хозяйка корчмы и чернецы, баба и мужик и др. Кроме того, действие трагедии разворачивается в течение семи лет, а не двадцати четырех часов, как это было в драматургии классицизма. При этом традиционной структуре трагедии, состоящей из действий и явлений, А. Пушкин предпочел такую структуру, которая состоит из двадцати трех сцен, с постоянно изменяющимся местом действия. В заключение можно обнаружить еще более удивительные вещи: в пушкинской трагедии, оказывается, нет ни главного лица (Борис Годунов появляется там лишь в шести сценах из двадцати трех), ни единства стиля, столь характерного для трагедий классицизма (все двадцать три сцены значительно отличаются друг от друга, так как поставлены во внутреннюю связь с тем, к кому обращены сцены, кто в них говорит и о чем в них идет речь)[4].

Для чего нужно было изменять сложившиеся литературные традиции? Причина достаточно проста. Обратившись к изучению смутного XVII века, А. Пушкин вдруг ясно сознал, что исторический ход определяется вовсе не отдельной личностью, пусть даже этой личностью будет царь, патриарх, государственный чиновник или романтик-интеллигент, как считали (в том числе и он сам) прежде, а движением людских масс, в которой не последнее место занимает простонародье. Чтобы сформулировать эту необычную для того времени идею, ему понадобилась новая художественная форма. Новой формой и стал реализм. Реалисты, следовательно, овладели идеей, ведущей их к более глубокому объяснению исторического процесса. Как и романтики, реалисты остались проповедниками духовного восстания против вкусов крупного дворянства, но, в отличие от романтиков, они не только разрушили иерархическое мышление классицистов, не только ввели в бой героя-одиночку, они еще, как в естествознании, сделали предметом объективного анализа самый дух дворянского сословия. И когда европейский реализм (более развитый его собрат) сузил поле своего зрения до опошленного вкуса, склонился к мистицизму, сделался одной из форм скучного плоско-повседневного общения, почувствовал упадок интереса к нему со стороны передовых слоев общества, в русском реализме не было даже намека на консерватизм или реакционность его идей. В тот период А. Пушкин открыто высказывал свое презрение к светской толпе, называл ее «чернью», упрекал в том, что печной горшок ей дороже, чем Аполлон Бельведерский и находил молчаливую поддержку у демократически мыслящей части дворянства. Он знал сен-симонистов и не отрицал их планов, был полон сочувствия к декабристам, когда их казнили и отправляли в Сибирь, и тем самым всемерно раздвигал пределы того общения, средством которого выступали произведения русских классицистов и романтиков[5].

Известно, что пределы общения имеют условный, а не абсолютный характер, что возможные его границы определяются, в конечном итоге, не художником, а высотой культуры, достигнутой общественным целым, к которому он принадлежит. К сказанному лишь добавим, что в русском обществе 1800–1850 годов пределы общения очерчивались культурой дворянского сословия, которое к тому времени уже не было однородным, и несмотря на то, что в указанный период крупное дворянство было безжизненным, оказались на исходе возможности среднего дворянства и совсем не включилось в историческую жизнь мелкое дворянство, внутрисословное общение все-таки шло вперед, хотя его движение с каждым шагом сильно замедлялось, поэтому классицизм необходимо сменился романтизмом, романтизм — реализмом, а психическая жизнь дворянства никак не достигала момента, когда идти вперед стало бы значить опускаться вниз. Указанного вывода не отменит даже тот факт, что А. Пушкин не был противником крепостного права, что некоторые его суждения о преимуществах русского крепостного крестьянина в сравнении с западноевропейским наемным рабочим позволяют думать, что он, напротив, был сторонником крепостного порядка. Раздвигать границы дворянского типа общения и быть сторонником имущих или неимущих — совсем не одно и то же. Все зависит от условий времени и места. Так, в эпохи своей юности и зрелости классицизм, например, выражал духовные запросы крупного дворянства, а романтизм — среднего, но оба направления по-своему раздвигали границы сословного общения; в эпохи старости они по-прежнему оставались сторонниками крупного и среднего дворянства, но границ общения, к сожалению, уже не раздвигали, а только сужали их. Очень похожая картина складывалась между реалистами и крестьянством. В пушкинскую эпоху общественные отношения находились еще в той стадии, когда крестьянство не только редко протестовало против сложившегося порядка, но совсем не мыслило себя в роли господствующего сословия. Борьба в обществе, конечно, шла, и каждое сословие вносило в нее собственный вклад, но целью этой борьбы было тогда не уничтожение дворянского общества, а перегруппировка сил внутри дворянства, поэтому любой прогрессивный шаг значил не отмену крепостного права, а усовершенствование его, не ликвидацию дворянства и замену его крестьянством, а углубление и расширение сферы дворянского сословного общения. В этом же состоял и весь смысл интеллектуальной борьбы, развернувшейся в русской духовной культуре рубежа XVIII–XIX веков. Сентиментализм лишь предвещал эту борьбу, романтизм ее начинал и двигал вперед, а реализм завершил этот длительный исторический процесс. И совсем неудивительно, что образ крестьянства, оказавшись вне поля зрения общественной мысли, нисколько не мешал ей развивать сословно-дворянское общение, быть теоретически объективным по отношению ко всему историческому процессу в России.

Источник:

Ткачев В.С. Идеалы русской интеллигенции.

Сравнительный анализ общественной

мысли России XVIII – нач. XX веков

 / В.С. Ткачев. — Иркутск : Изд-во ИГЭА,

1998. — 232 с.

 

Интеллектуальная оппозиция 1830–1840 годов

Духовная культура первой половины XIX века все еще оставалась дворянской, а интеллигенция — частью аристократического сословия.

Так, основная масса писателей, создавших тогдашнюю литературу, по своему происхождению принадлежала к дворянскому сословию: род А. Пушкина, например, насчитывал при этом шестьсот лет, А.К. Толстого — двести; были выходцами из довольно старинных дворянских семейств М. Лермонтов и братья Тургеневы, Д. Григорович и Н. Огарев, М. Салтыков-Щедрин и А. Грибоедов, А. Герцен и Т. Грановский, А. Плещеев и К. Леонтьев, И. Панаев и Л. Толстой и многие другие; в числе помещиков были и русские славянофилы. Дворянское сословие поставляло не только писателей, но также художников и музыкантов, архитекторов и скульпторов, среди которых нередко развивались натуры выдающиеся, какими были, например, скульпторы С. Гольберг и Ф. Толстой. Объясняется это тем, что общественный строй длительное время оставался неизменным и опирался на одно и то же сословие: из дворянства выходила интеллигенция, дворянство же составляло и подавляющую массу потребителей ее продукции, а поскольку именно дворянство желало видеть в культуре свое собственное отражение, все литературные и прочие типы, воссозданные интеллигенцией, тоже являлись выходцами из аристократической среды.

В этой же культуре зарождалась и ее разнообразная оппозиция.

В 1830–1840 годах (период, о котором мы теперь ведем речь) оппозиция, например, приняла форму непрекращающегося протеста против государственной политики: «Слагая песни, — писал А. Герцен, — она разрушала; смеясь, она подкапывалась. Раздавленная в газете, она выражалась на университетской кафедре; преследуемая в поэме, она продолжала свое дело в курсе естественных наук. Она проявлялась даже в молчании и сумела проникнуть сквозь стены и двери, в дортуары институток, в залы для военных упражнений в кадетских корпусах и в залы для упражнений богословских в семинариях»[6]. Тогда же началось естественное вытеснение дворянской интеллигенции за пределы монархии. С другой стороны, после восстания декабристов (1825) настроение интеллигенции оказалось настолько тяжелым, что, пережив мучительную душевную боль, многие ее представители, не дожидаясь правительственных распоряжений, сами бежали за границу. Таким был, например, даровитый профессор В. Печерин, западник по убеждениям, покинувший Россию в 1830 годах. Граф Строганов, бывший попечителем Московского учебного округа, звал его настойчиво вернутся домой, но профессор не согласился и прожил остаток жизни на чужбине: «Вы, — писал он, — призвали меня в Москву...ах, граф! Сколько зла вы мне сделали, сами того не желая! Когда я увидел эту грубо-животную жизнь, эти униженные существа.., этих людей, на челе которых напрасно было бы искать отпечатка их создателя; когда я увидел все это, я погиб!.. Я говорил себе: ...ты будешь вынужден спуститься к уровню этих людей, которых ты теперь презираешь; ты будешь валяться в грязи их общества и ты станешь, как они, благонамеренным старым профессором, насыщенным деньгами, крестиками и всякою мерзостью! Тогда моим сердцем овладело глубокое отчаяние, неизлечимая тоска. Мысль о самоубийстве, как черное облако, носилось над моим умом»[7]. А в преддверии европейских (1848) революций настроение дворянской интеллигенции еще более ухудшилось, после чего началась вторая волна ее эмиграции. Например, в 1844 году отказался вернуться из Германии в Россию М. Бакунин. За это он был лишен прав состояния и приговорен к каторжным работам. В течении семи лет царское правительство будет гоняться за ним, пока не добьется выдачи его австрийскими властями, не сделает узником Шлиссельбургской и Петропавловской крепостей и не сошлет в далекую Сибирь. Вслед за М. Бакуниным, в 1847 году, покинул родину А. Герцен, а в 1856 — Н. Огарев. Готовились к этому шагу и многие другие.

Но, вытесненная за границу, интеллигенция и оттуда посылала всевозможные проклятия в адрес деспотизма.

И вот во время протеста дворянской интеллигенции, постоянно нарастающего глухого ропота, Николай I (1825–1855) решил не только усилить репрессии в ее адрес, но и вообще покончить со всякими ее умственными движениями. Когда в 1849 году несколько молодых людей, среди которых оказались М. Петрашевский (1821–1866), Н. Спешнев (1821–1882) и Ф. Достоевский (1821–1881), собрались в кружок для обсуждения теоретических проблем социализма и политической экономии, царским властям этот повод показался весьма удобным, так что они, не думая особо, схватили молодых людей и без долгих разбирательств приговорили к расстрелу. А тут подоспела еще Крымская война (1853–1856), в которой Россия потерпела жестокое поражение, доказав тем самым всю бессмысленность жертв, принесенных, с одной стороны — царизмом, а с другой — интеллигенцией в пользу устаревшей державности.

Все это тяжким бременем легло на совесть интеллигенции. Не переставая быть интеллигенцией барской, она уже более не защищала крепостнических интересов своего сословия, а только исповедовалась перед потомками, как бы отпевала и хоронила себя заживо. Таким же было и ее творчество. Почувствовав свою беспочвенность, она начала острее мыслить, глубже размышлять о природе своего господства и становиться на позиции еще более радикальные, чем прежде. «Мы рабы потому, — писал А. Герцен, — что наши отцы продали свое человеческое достоинство за нечеловеческие права, и мы пользуемся ими. Мы рабы потому, что мы господа. Мы слуги потому, что держим в неволе наших братий, равных нам по рождению, по крови, по языку». А так думал тогда не только А. Герцен, но и многие другие его современники — художники. В чем, спросим мы, искали вдохновения, например, такие русские художники, как К. Брюллов (1799–1852) и Ф. Бруни (1799–1875), когда писали свои картины «Последний день Помпеи» (1830–1833) и «Медный змий» (1827–1841)? Они искали вдохновения в той действительности, современниками которой являлись, а эта действительность уже физически чувствовала свой конец, поэтому на полотнах мы не случайно видим группы испуганных людей, падающих от извержения вулкана или от укусов ядовитых змей и погибающих под ударами этих слепых, бессмысленно жестоких сил.

Эта предсмертная мудрость и придала критическим словам интеллигенции особую вескость, а из этой вескости выросла настоящая сатира.

Когда дворянский смех делал первые шаги, он еще не освободился от идеи общественного долга своего сословия, поэтому действовал робко, шел вперед, озираясь по сторонам, нападал лишь на роскошь, невежество и излишнюю праздность своего сословия. Таким способом было создано немало образов добродетельных и просвещенных чиновников, то и дело восстанавливающих человеческую справедливость. Но чуть позже сатира преодолела свой первоначальный страх. А. Пушкин — эпиграммами, Н. Гоголь — «Ревизором» и «Мертвыми душами», А. Грибоедов — Фамусовым и Скалозубом, И. Гончаров (1812–1891) — Обломовым подвергли дворянскую жизнь такому осмеянию, от которого не только людям, но и им самим стало жутко. Это был уже не тот первоначальный смех, который всего боялся и постоянно озирался по сторонам, а страшный и судорожный смех, смех стыда и угрызения совести, не смех до слез, а слезы до смеха (А. Герцен). Он и казнил жизнь. Именно в этом смехе передовые дворяне и находили свое утешение и свободу. После Манилова и Ноздрева, Плюшкина и Коробочки, Фамусова и Скалозуба, Тентетникова и Обломова уже нельзя было говорить о разумных основаниях русской государственности, о величии русского дворянства, ибо то и другое было разрушено самой жизнью. Можно было только смеяться. Вот этот смех и закрепил понятие разрушенной жизни: когда дворянство засмеялось, оно встало выше созданной им же действительности, а сама действительность показалась от этого еще более ничтожной, чем представлялась раньше. Этот же смех лишил дворянство и ощущения внутреннего самодовольства, прекраснодушия, эстетического созерцания жизни, каким оно гордилось прежде. Он заставил сословие услышать тяжелую поступь истории, которая напомнила ему о близкой встрече с собственной смертью; он призвал дворянство к сознанию своего исторического положения; этот же смех вплотную подготовил дворянскую интеллигенцию к духовному расколу, проявлением которого стало западничество и славянофильство, — два очередных умственных направления русской жизни.

Еще в 1830 годах невозможно было найти тех признаков, с помощью которых в интеллигенции удалось бы обнаружить два направления, впоследствии названных западничеством и славянофильством: критическое отношение к русской действительности и споры о судьбах родины, постоянно ведущиеся в среде образованных, лишь объединяли полемистов, заставляли их жить дружно и действовать вместе. Но в 1840 годах ситуация изменилась: острая полемика, наконец, закончилась формированием противоположных теоретических позиций, а противоположности, принимая все более непримиримый характер, привели к разрыву отношений между участниками дискуссии.

Не надо думать, будто причина разлада, приведшего дворянскую интеллигенцию к расколу, лежала в области теоретических споров. Раздраженный характер дискуссий того времени, разумеется, сыграл свою роль в подготовке условий для раскола интеллигенции, но сама причина находилась глубже. Мы знаем, насколько русские, начиная с эпохи Петра I, были увлечены Западом. Но к первой четверти XIX века эта западная тенденция открыла путь восточной тенденции и тем самым расколола жизнь на два направления, тут же проявившиеся в государственной политике. Вслед за этим Николай I, пришедший на смену Александру I, резко изменил курс и повел страну к родной старине. Поэтому все, что напоминало о западных увлечениях, к числу которых этот император, надо думать, относил и декабристское восстание, стало постепенно вытравляться из общественных учреждений, духовной культуры и заменяться тем, что могло более или менее подходить для программы, взявшей за основу самодержавие, народность и православие. Так что, говоря об условиях, в которых зародились новые течения, необходимо указывать прежде всего на то, что славянофилы и западники были современниками двух, одновременно действующих тенденций русского исторического процесса, одна из которых уже заканчивала свой ход, а другая еще только его начинала. «Посреди колебаний, — писал К. Кавелин, — которым подвергалась русская жизнь, естественно, должен был, рано или поздно, родиться вопрос: что лежит в основании таких, нередко, крутых и внезапных поворотов ее то в ту, то в другую сторону? Что в них было случайно и что вытекало из самой сущности русской действительности? В чем заключается эта сущность и как она относится к началам, выработанным в Западной Европе? Потребность осмыслить события, отыскать их разумную причину, определить закон нашего исторического существования и развития, — вот что вызвало у нас, в сороковых годах, ту умственную и научную деятельность, посреди которой зародилось учение славянофилов и ...западников. Работа русской мысли и русского сознания естественно зачалась в то время, когда, после долгого периода европеизма, наполнившего царствование Екатерины и Александра (I, император с 1801-1825 гг. — В.Т.), начался у нас возврат на самих себя, родилось чувство национальности, чувство государственной и народной самостоятельности. Они и вызвали сознательное отношение к самим себе и другим»[8]. Между прочим, указанное движение русской мысли не было исключением из правила, так как незадолго до этого момента в эпоху переоценки своих ценностей вступила и сама Европа: умственная жизнь, рожденная XVIII столетием, и там приходила в упадок, поэтому и идеи, которыми она руководствовалась прежде, переставали быть предметом ее глубокой веры и входили в период своего критического существования[9]. В этом смысле раскол дворянской интеллигенции на славянофилов и западников есть лишь одно из проявлений более общего раскола самого русского (а может быть и не только русского) исторического процесса, говорящий в первую очередь о том, что Россия вполне закончила эпоху петровских преобразований, что преобразования сделали свое дело и тем самым приблизили другие времена, что открытые этими временами перспективы заставляют дворянскую интеллигенцию по-другому взглянуть на общественную жизнь и сформулировать иной идеал.

Источник:

Ткачев В.С. Идеалы русской интеллигенции.

Сравнительный анализ общественной

мысли России XVIII – нач. XX веков

 / В.С. Ткачев. — Иркутск : Изд-во ИГЭА,

1998. — 232 с.


Дата добавления: 2020-11-23; просмотров: 153; Мы поможем в написании вашей работы!

Поделиться с друзьями:






Мы поможем в написании ваших работ!