ДРАМА И ДЕЙСТВИЕ. Лекции по теории драмы. Выпуск 1 (1976) 16 страница



Так, задолго до Канта и Шиллера, возникает в античной трагедии их проблематика. Многоопытный Одиссей доказывает, что цель оправдывает средства. Можно другого человека, Филоктета, превратить в средство достижения высокой цели — победы над Троей. Даже убивать его впрямую нет надобности, можно не брать на душу такого греха. Достаточно отнять у него лук, которым он, правда, кормится. Неоптолем смутно ощущает во всех этих рассуждениях нечто неладное. Его нравственное чувство противится всему этому. Наступает, однако, момент, когда он поддается внушениям Одиссея и принимает трудно доставшееся ему решение:

 

За дело же! И пусть умолкнет совесть!

 

Но когда лук им уже похищен, Неоптолем вновь начинает сомневаться в правомерности своего поступка. Возникает та самая внутренняя борьба, которую Гегель был готов называть «галиматьей». Софокл дает этапы этой борьбы: смущенье переходит в страдание и мучение. Кончается же все раскаянием: Неоптолем во всем признается Филоктету, хотя лука еще не решил вернуть. Тут появляется Одиссей и вступает в страстный спор с Филоктетом. У каждого из спорящих — свои аргументы. Неоптолем внимает обоим. Одиссей, ссылаясь на волю богов, требует, чтобы Филоктет отправился под Трою вместе со своим чудодейственным луком. Филоктет же не согласен помогать людям, которые, когда выяснилось, что он неизлечимо болен, безжалостно, бесчеловечно выбросили его на необитаемый остров.

Мучимый раскаянием Неоптолем уходит вместе с Одиссеем. Следует сцена спора между Филоктетом и хором — как бы продолжение спора, начатого между ним и Одиссеем. Хор убеждает страдальца покинуть остров: под Троей его ждет исцеление от раны. Филоктет, однако, неумолим. Тогда возвращается Неоптолем. «Спеша исправить сделанное зло», он готов вернуть лук законному владельцу. Одиссей, стремясь предотвратить это, не скупится ни на доводы, ни на угрозы.

Одиссей

 

Что ты намерен сделать?.. Страшно мне…

 

Неоптолем

 

Он дал мне лук… И вот намерен я…

 

Одиссей

 

О Зевс! Что говоришь? Уж не вернуть ли?

 

Неоптолем

 

Я взял его обманом, не по праву.

 

Спор обостряется и выявляет твердость новой позиции Неоптолема, которая, если вдуматься, внутренне связана с прежней. Он следует велениям совести, он не желает поступиться нравственностью во имя «выгоды», к чему его уже склонил было Одиссей. И когда тот, убедившись в непреклонности Неоптолема, восклицает: «Твои слова и действия — безумны», — сын Ахилла парирует этот возглас словами: «Но честны, — честность выше, чем расчет». Теперь Неоптолем, выйдя из-под власти Одиссея, готов схватиться за меч и побуждает того уйти несолоно хлебавши.

Софокл показал тут и последний этап внутренней борьбы: проходя путь от смущенья к раскаянью, Неоптолем кончает тем, что, «переменив решение», возвращает Филоктету его оружие. Борьба тут сугубо внутренняя: никакие силы извне ее не стимулируют. Вернув лук, Неоптолем не только очищается от лжи и грязи, не просто возвращается в прежнее, исходное свое состояние. Это уже и другой человек.

Теперь уже он находит веские слова убеждения, стремясь склонить Филоктета поехать с ними добровольно. Его доводы основательны и мудры. Когда же Филоктет и этим доводам не внемлет, Неоптолем изъявляет благородную готовность отвезти калеку на родину, хотя это может навлечь беды на самого Неоптолема и его родной город. Вот тогда-то, когда Неоптолем вообще отказывается от своих честолюбивых замыслов и озабочен лишь тем, как выполнить данное Филоктету обещание и доставить его в родной дом, появляется Геракл и побуждает Филоктета и Неоптолема отправиться под Трою.

Казалось бы, Филоктет всего только подчиняется Гераклу. Тут как будто имеет место не самостоятельное решение, а всего лишь выполнение требования бывшего владельца лука, которому Филоктет «не покорствовать не смеет». И все же здесь именно решение, поступок, внутренне подготовленный.

Подготовлены к нему и мы, ибо воспринимаем Геракла как силу, не столько приказующую и давящую, сколько помогающую Филоктету окончательно преодолеть в себе то, что уже не соответствовало новой ситуации и превращало его из волевого человека в упрямца. Геракл как бы только довершает начатое Неоптолемом. Продолжай Филоктет держаться за старое, упорствуй он и далее — это было бы уже безосновательно и внутренне неоправданно. Продолжай Филоктет тешить свою старую обиду, характер превратился бы из великого в ничтожный. Вопреки Гегелю, именно перемена решения спасла Филоктета от этого и оказалась условием сохранения величия характера. Гегель прямо признать этого не захотел, но косвенно с этим полусогласился, не осудив Филоктета за то, что тот отказался от своей непреклонности.

Новое решение Филоктета, говорил Гегель, достаточно мотивировано, мы ожидаем такого решения. В общей форме это верно. Но если бы философ взялся выяснить причины, по которым мы ожидаем именно такого исхода, он увидел бы рядом с Филоктетом Неоптолема, всмотрелся бы в него и задумался бы над противоречивыми его поступками, над их мотивами.

Когда видишь их обоих рядом, обнаруживаются интереснейшие особенности в структуре и содержании трагедии. Становится ясно, что перемена решения у Филоктета подготовлена не только разумными доводами Неоптолема и Геракла, не только открывающейся перед ним благоприятной перспективой под Троей. Обнаружилось бы, что Филоктет тут как бы следует за Неоптолемом.

Тот ведь уже успел ранее Филоктета переменить одно решение, давшееся ему очень нелегко, на другое, давшееся ему с еще большим трудом — ценой отказа от честолюбивых замыслов и надежд. В Неоптолеме — образе для античной драматургии новаторском — Софоклу была важна внутренняя борьба, взвешивание мотивов, способность, несмотря ни на что, внять велениям сердца и совести. Филоктет, на чьих глазах происходит эта борьба, как бы становится не только ее свидетелем, но и соучастником. Свое новое решение Неоптолем принимает на глазах Филоктета, делая это подчеркнуто резко. Тем самым он побуждает и Филоктета круто изменить свою позицию.

Так в структуре трагедии оказываются два поворота. Они соотносятся и связаны друг с другом как результаты изменения позиций обоими героями. Каждая из этих перемен отнюдь не свидетельствует о слабости характера. Напротив, она становится выражением силы, а в случае с Неоптолемом — возмужания и нравственного роста. Пафос борьбы, столкновений, противодействий подчиняется тут пафосу преодоления. Тут два героя — каждый по-своему, побуждаемые друг другом, преодолевают в себе то, что могло бы только умалить, принизить, вовсе извратить их человеческое достоинство. Драматизм «Филоктета» порождается, таким образом, не столько борьбой героев, верных своим неизменным целям, сколько их способностью отказаться от устаревших или неизменных целей и средств во имя целей новых.

Не только в «Филоктете», но и в иных античных трагедиях герои, вопреки представлению Гегеля, не всегда движимы единым и всепоглощающим пафосом. Колебаниями, неуверенностью, то есть трудными поисками решений в проблемных, противоречивых ситуациях, характеризуются, например, образы Ореста у Эсхила, Ифигении Авлидской у Еврипида.

Орест в «Хоэфорах» является как будто с вполне готовым решением, с приказанием, исходящим от Аполлона. Но что же все-таки представляют собой «Хоэфоры»? Ведь на исполнение акции — самого убийства Эгиста и Клитемнестры — уходит несколько мгновений сценического времени (к тому же встречи Ореста с Эгистом мы вообще не видим, мы только слышим предсмертный крик последнего). Все действие в «Хоэфорах» отдано изображению двух важнейших стадий из тех трех, что у Эсхила входят в структуру драматического поступка, предстающего как процесс, требующий времени и во времени длящийся.

Главное для Эсхила, как и для Софокла и Еврипида, — не самая акция, а предшествующая ей стадия принятия решения и следующая за ней стадия узнавания его неожиданных последствий, когда страдания героя, уже начавшиеся ранее, приобретают наибольшую силу и глубину.

Орест прибыл с приказом, который нельзя не выполнить: ослушайся он Аполлона, его будут жестоко преследовать эринии.

 

Он приказал мне, не боясь опасности,

Идти на все. Чудовищными муками,

Такими, от которых стынет в жилах кровь,

Грозил мне, коль я убийц родителя

Не накажу и смертью не взыщу за смерть.

 

Казалось бы, чего тут раздумывать, надо действовать. Но Орест, этот первый Гамлет в мировой драматургии, медлит. И Эсхил его не торопит. Ведь еще до появления Ореста Электра задает хору невольниц, как и она, пышущих ненавистью к Эгисту и Клитемнестре, очень трудный вопрос:

 

Кого мне звать — судью или карателя?

 

Хору явно нужен мститель, для Электры же тут сложная проблема. Одержимая злобой, ненавистью, она все же хотела бы глубже представлять себе смысл и цель действий, к которым она вскоре станет призывать своего брата.

А тому, оказывается, мало одного приказа Аполлона-Локсия. Поэтому, как уже говорилось ранее, сцены плача хора и Электры над гробом Агамемнона приобретают здесь особое значение. Все, что вспоминают Электра и хор о зверском убийстве Агамемнона, все эти подробности, одна другой страшнее, призваны убедить Ореста и нас в оправданности, необходимости поступка, совершить который Оресту приказал Аполлон.

И Орест, и мы поддаемся, не можем не поддаться воздействию плача. В этом коренное, принципиальное отличие отношений между Электрой и Орестом в «Хоэфорах» от отношений между Неоптолемом и Филоктетом в трагедии Софокла. Там Неоптолем убеждает и словом и делом, однако Филоктет все же следует этим убеждениям только после санкции Геракла. Здесь божественная санкция имеется с самого начала, но ее мало. Нужны еще и доводы — разумные и эмоциональные. И только тогда, когда этих доводов достаточно, Орест может действовать:

 

Все к одному ведет, все на одном сошлось —

И Локсия приказ, и по отцу тоска,

И эта нищета, нужда проклятая,

И то, что наши доблестные граждане,

Сумевшие твердыню Клиона взять,

Двум женщинам сегодня подчиняются:

Он сердцем не мужчина — скоро все поймут.

 

Однако, когда, убив Эгиста, Орест готов свершить суд над матерью, между ними возникает спор. Тут происходит та самая борьба разных правд, что вполне закономерно искал в трагедии Гегель. Оба они — Орест и Клитемнестра — оправдывают свои позиции. Но мы-то знаем, что вещие сны мучают царицу, вовсе не столь уверенную в своей правоте, как она это показывает.

А Орест? Вполне ли уверен, хотя совершает оба убийства? Оказывается, и он не был до конца уверен, ибо действовал, следуя велениям одного субстанциального, нравственного начала, ущемляя и нарушая права другого. Тут, в «Орестее», интересно и то, чему Гегель не придавал и не мог придавать значения. В отличие от «Антигоны», где каждый из героев вполне уверен в себе и где их поступки противоречивы лишь объективно, в «Хоэфорах» эта противоречивость начинает становиться предметом переживания и даже осознавания для самого индивидуума, их совершающего.

Если с виду неколебимую, твердейшую, демоническую Клитем- % нестру тревожат и ужасают сновидения, то Орест своей неуверенности не скрывает. До совершения акции он колебался. Не успел он покончить с делом, как появляются эринии — те самые, которые стали бы его преследовать, если бы он от дела уклонился. Теперь они его преследуют за то, что он не уклонился. Хор наивно полагает, будто бедам в доме наступил конец:

 

Радость пускай прогремит!

Миновали печальные дни.

 

Этим простодушным надеждам хора Эсхил с самого же начала «Орестеи» противопоставляет атмосферу тревоги, разрешающейся первой катастрофой в «Агамемноне». Не приносят избавления от тревог и события «Хоэфор». Для Ореста печальные дни вовсе не миновали. Они вновь наступили. Им одержана гибельная победа. Когда он это осознает, хор в утешение ему заявляет: «Без вины человеку прожить не дано». Слабое утешение: Ореста продолжает терзать сознание вины. Если эсхиловская Клитемнестра в «Агамемноне» поражала нас своей одержимостью, своим пафосом и своей силой, то в «Хоэфорах» она уже лишена драматургом абсолютной уверенности в себе. Рядом же с ней Эсхилом тут поставлен Орест, ищущий, именно ищущий правды, а не заведомо уверенный в своей правоте. И эта погруженность в проблему вовсе не принижает его фигуру и не мельчит ее, а придает ей драматическую глубину.

В еще большей мере, чем Эсхил и Софокл, такими характерами и соответствующими им коллизиями захвачен Еврипид. Его «Ифигения в Авлиде» в этом смысле примечательна в высшей степени. Исходная ситуация там, как известно, такова: по пути в Трою греческие войска застряли в Авлидском порту — попутного ветра нет и не будет, покуда Агамемнон не принесет в жертву Артемиде свою дочь. Царь, как он о том сам сообщает в прологе, вопреки своей воле, под сильным нажимом Менелая, крайне заинтересованного в походе на Трою, принял условия Артемиды. Обманным путем, якобы для того, чтобы отдать ее в жены Ахиллу, Агамемнон вызвал дочь в Авлиду. Но затем он передумал и отказался от «позорного решения».

Однако письмо в Микены, отменяющее ранее посланный Ифи- гении вызов, перехватил Менелай. Младший брат набрасывается на старшего с упреками и бранью. Не жалея черных красок, Менелай рисует Агамемнона карьеристом, льстившим народу, покуда ему это было нужно, а затем забывшим про народ и друзей, способствовавших его успеху. А в трудный момент, когда надолго застрявшие в Авлиде войска возроптали, Агамемнон и вовсе потерял присутствие духа. По словам Менелая, его старший брат буквально ожил, узнав, что от него требуется всего лишь пожертвовать дочерью, и легко согласился пойти на такую сделку:

 

Сам, ничем не принуждаем, написал, чтоб Тиндарида

Ифигению прислала — мол, невесту для Пелида.

 

Теперь же Агамемнон позорно и предательски меняет решение. Расплачиваться же за это его малодушие, недостойное государственного мужа, должна Эллада — ее войска, полные благородной воли к победе над варварами. В ситуации, так обрисованной Мене- лаем, царь предстает весьма отталкивающей личностью.

Но аргументы Менелая разлетаются в прах, когда Агамемнон в свою очередь обнажает убожество его представлений о жизни и людях.

 

В гордом брате жажда славы раздражает Менелая:

Он бывает счастлив, только жен красивых обнимая;

Доблесть он считает шуткой, разум, честь — ему забава.

О спартанец, пошлость вкуса обличает низость нрава…

 

Как видим, Агамемнон не только защищается, но и нападает. И Менелай сразу же предстает перед нами человеком, погрязшим в своих весьма низменных заботах. Ничего предосудительного нет в отказе от ранее принятого ошибочного решения. Желание сохранить жизнь дочери Агамемнон мотивирует достойным образом:

 

На меня не полагайся… Не зарежу голубицы,

И тебе я — не помощник в исправлении блудницы,

Чтобы мужа утешала, оставляя мне на долю

Над пролитой детской кровью дни и ночи плакать вволю.

 

Агамемнон тоже, как видим, не избегает сильных слов и резких определений. Высказав свою точку зрения, каждый из братьев остается при своем. Спор этот, несомненно, является предельно острым и беспощадным. И однако, не только это, не накал страстей делает его спором драматическим в подлинном смысле слова.

Первая и только на поверхностный взгляд самая острая часть сцены Агамемнон — Менелай строится на том, что каждый из спорящих не способен внимать другому. Исчерпав все свои доводы и ничего не добившись, каждый из них готов отказаться от дальнейшей полемики.

 

Все сказал тебе, Атрид, я речью краткой и прямою.

Вразумил — тебе же лучше. Нет — и сам дела устрою, —

 

заявляет Агамемнон. В свою очередь и Менелай, поняв, что новые усилия с его стороны ни к чему не приведут, приходит к аналогичному решению:

 

Ступай, предатель братний… Я ныне

Пособия придумаю, друзей

Найду иных.

 

Менелай хочет одного, Агамемнон — прямо противоположного. Каждый в своих хотениях неумолим: когда сталкиваются неуступчивые и язвительные герои, столь упорно не желающие пойти друг другу навстречу, то, казалось бы, — такое столкновение «действия» с «противодействием» и должно нести в себе большой заряд драматизма.

Однако дальнейшее течение этой же сцены ведет нас к иному, более глубокому пониманию дела и к иным представлениям о природе драмы и драматического действия. Бесплодное противостояние братьев обрывается неожиданным обстоятельством, оно придает действию новое направление и сообщает ему более глубокий драматизм.

Когда братья уже готовы разойтись, им мешает это сделать вестник: оказывается, Ифигения вместе со своей матерью Клитемнестрой и братом Орестом уже прибыли в Авлиду, уже успели своим появлением всполошить ахейское войско и возбудить в нем толки, предположения и ожидания.

Сообщение вестника меняет ситуацию коренным образом. Неуступчивый и непреклонный Агамемнон сразу же превращается в человека, подавленного неотвратимой бедой. Он очень отчетливо представляет себе и рисует Менелаю картину своей предстоящей встречи с женой, дочерью и сыном, а затем и картину неизбежной гибели Ифигении. Из его уст вырывается проклятье соблазнителю Парису и распутнице Елене. Но и с Менелаем происходит неожиданная перемена, он произносит вовсе неожиданные слова:

 

Дай руку мне, и помиримся, брат.

 

Он, Менелай, отступает, уступает, отказывается от своих требований, недавно столь агрессивных. Однако теперь и Агамемнон, протягивая руку, делает еще более неожиданное заявление:

 

Бери, твоя победа, я ж — несчастен.

 

Вот с этого момента действие приобретает подлинно драматическое напряжение. Если перемена в позиции Менелая вызвана пробудившимся в нем состраданием к Агамемнону, то последний изменил свою позицию отнюдь не под воздействием младшего брата, а под напором обстоятельств, неотвратимость которых он успел осознать.

Менелай, однако, продолжает теперь с новой настойчивостью отстаивать свою новую позицию. Если поверить Менелаю, Эллада вовсе не так уж нуждается в смерти Ифигении, как он это запальчиво утверждал совсем недавно. Оказывается, он тогда заботился не об интересах Эллады, а о своих личных.

 

О смерти Ифигении для выгод

Моих прошу не помышлять.

 

Еще недавно видевший в отказе Агамемнона от прежнего решения нечто постыдное и недопустимое, Менелай теперь не находит ничего плохого в перемене, произошедшей в нем самом:

 

Перебороть в горниле состраданья

И вылиться в другую форму — мне

Не стыдно, Агамемнон, нет, нисколько!

О! Я во зле не так закостенел,

Чтоб надо мной права утратил разум.

 

С не меньшей запальчивостью, чем ранее, но с гораздо большей человечностью опровергает он теперь свои прежние доводы. Пересмотр, переосмысление, переоценка героем своих взглядов и своего поведения — один из неиссякаемых источников драматизма, к нему обращались и обращаются самые разные и самые друг на друга не похожие драматурги: Эсхил и Софокл, Шекспир и Шиллер, Ибсен и Чехов, Вишневский и Брехт.

Как ни вразумлял Агамемнон своего брата в начале сцены, это ни к чему не приводило. Но в новой ситуации, глядя на вконец подавленного, исторгающего слезы Агамемнона, представляя себе, как ничего не подозревающую Ифигению ведут на заклание, — Менелай круто меняет свою позицию.

Теперь все, казалось бы, складывается к лучшему для Агамемнона и Ифигении. Но это только так кажется, ибо дело уже совсем не в Менелае. Слова Агамемнона «твоя победа» вовсе не покрывают сложности ситуации. На деле же и Агамемнон, и Ифигения побеждены обстоятельствами. Представляя себе все возможные последствия появления Ифигении в Авлиде, царь понимает, что бессмысленно пытаться спасти ее от смерти:


Дата добавления: 2020-04-25; просмотров: 155; Мы поможем в написании вашей работы!

Поделиться с друзьями:






Мы поможем в написании ваших работ!