ДРАМА И ДЕЙСТВИЕ. Лекции по теории драмы. Выпуск 1 (1976) 8 страница



Сложная реакция зрителя трагедии, с точки зрения Аристотеля, представляет собой не только вызванное страхом потрясение — сострадание — удовольствие. В ее состав входит еще и так называемое «очищение». И тогда она предстает как потрясение — сострадание — очищение — удовольствие, неотделимые одно от другого.

Вопрос об очищении (катарсисе) относится к числу самых неясных в «Поэтике». Он породил множество различных и даже противоположных толкований. По мнению автора новейшего труда на эту тему, болгарского ученого А. Ничева, с которым во многом солидаризуется А. Ф. Лосев, «катарсическое действие трагедии имеет своей целью эстетическую гармонизацию того, что в самой трагедии изображалось как противоречивое и взаимоисключающее»[61].

В «Царе Эдипе», да и в большинстве античных трагедий свободные действия индивида и необходимый ход вещей предстают явлениями, противоречащими друг другу и даже вовсе не совместимыми. Но вместе с тем «произвольные», «творческие» усилия индивида, восстающего против неприемлемых для него норм, не желающего покорствовать ходу вещей, трагедия не толкует как бесплодные и бессмысленные.

«Гармонизация», о которой говорят А. Ничев и А. Ф. Лосев, означает движение противоположных сил навстречу друг другу, а не абсолютную победу одной (необходимости) и абсолютное поражение других (индивидуальной инициативы, самостоятельности, творческой, героической воли человека).

В таком случае очищающие переживания, через которые проходят герои и в еще большей мере зрители, вовсе не должны вести героев к раскаянию, а зрителей к одной лишь скорби о бесплодности коллизии, разыгравшейся на их глазах. Нет, зритель ощущает плодотворный смысл действий героев, хотя в них и заключалась «великая ошибка». Осознание этой «ошибки» входит в процесс очищения.

В «Поэтике» не сказано в достаточной мере ясно, кто же именно проходит через «очищение»: страдающие ли герои или сострадающие им зрители. Видимо, и те и другие.

Но мысль Аристотеля таит в себе еще один аспект. Обратившись к «Орестее» Эсхила или к «Ифигении в Авлиде» Еврипида, можно убедиться в том, что здесь не только герои, сталкивающиеся с наличными силами необходимости, через страдание возвышаются к познанию сурового, но спасающего человека от хаоса миропорядка. Своеобразному очищению подвергаются и силы порядка, силы необходимости.

Что происходит в эсхиловской «Орестее» с эриниями, превращающимися в эвменид? Ведь эринии здесь не заменяются эвменидами, а именно преображаются в них. Разве это не «очищение» через страдание — эринии у Эсхила ведь мучаются и страдают не менее преследуемого ими Ореста? Превращаясь в эвменид, эринии при этом и отказываются от себя и сохраняют себя, но уже в новом качестве. Само их назначение — блюсти определенный мировой порядок — сохраняется, но им предстоит блюсти его по-иному, ибо порядок этот претерпевает радикальные изменения, изображению которых посвящена последняя часть трилогии. Здесь с огромной художественной выразительностью раскрыта связь между «очищением» Ореста и «очищением» божественных сил, которые тоже вынуждены освобождаться от того темного, мрачного, отвратительного, что им присуще.

Не только «Орестея», но и другие античные трагедии в той или иной форме, тем или иным путем всегда вели своего зрителя к постижению связи между переменами в человеческих судьбах и переломами в ходе вещей, в миропорядке. Ибо в трагедии речь шла уже не об извечном миропорядке мифологии, в котором все только циклически повторяется, но никак не движется вперед.

При всей кажущейся незыблемости новый миропорядок подвержен изменениям, ибо поддается воздействию со стороны человека как «творящего» лица, хотя ему приходится платить за свою «произвольную» активность очень дорогой ценой. Отсюда и своеобразие ритмического движения в трагедии, имеющего начало, середину и конец, имеющего свое завершение, в отличие от природно-мифологического ритма, который строится на бесконечно однообразных повторениях. Самый ритм трагедии с его нарастаниями, приостановками, поворотами и разрешениями приобщал зрителя к действию, смысл которого — в преобразовании, в «очищении» и людей, и ситуаций. Сострадая героям, зритель вместе с тем переживал происходящее на его глазах «очищение», еще более усложнявшее эмоционально-нравственное содержание воздействия, испытываемого им от трагического зрелища.

 

Глава II

 

 

«Лаокоон» и «Гамбургская драматургия» Лессинга. Драматический герой. Драматический поступок.

Как Аристотель в IV веке до н. э., так и Лессинг в XVIII веке видел в драматургии часть «поэзии», одно из словесных искусств. Природу и задачи «поэзии» Лессинг стремился выявить, сопоставляя ее в своем «Лаокооне» (1766) с живописью. В этой книге, в отличие от «Гамбургской драматургии» (1767–1769), посвященной прежде всего общеэстетическим проблемам, с большой остротой поставлен вопрос о роли действия в искусстве слова, в частности, в драматургии. Вместе с тем в «Гамбургской драматургии» некоторые проблемы, связанные со спецификой искусства в целом, трактованы интереснее, чем в «Лаокооне».

Лессинг не был кабинетным ученым. И «Лаокоон», и «Гамбургская драматургия» — не плоды отвлеченных умствований и вызваны к жизни проблемами немецкой литературы и драматургии, пережившими в середине века состояние застоя. Этими работами Лессинг расчищал путь и способствовал утверждению собственной драматургии, а в еще большей мере — появлению драматургии Гёте и великого театра Шиллера.

Подобно другим выдающимся идеологам Просвещения, Лессинг, решая задачи, стоявшие перед буржуазной демократией, заходил в теоретическом отношении гораздо дальше практических целей борьбы против феодального гнета и абсолютизма. В особенности это относится к его идеям в сфере теории драмы. Они были вызваны потребностями преодоления, с одной стороны, немецкого варианта классицистской поэзии с ее регламентациями, отрывавшими искусство от реальной жизни, а с другой — натурализма, понимавшего «верность природе» слишком элементарно. Но, захваченный поисками и выявлением «истинных» принципов драматической поэзии, Лессинг включил в орбиту своих размышлений античную трагедию и Аристотеля, драматургию Шекспира, французский классицизм, его сторонников и таких его противников, как Дидро, творчество писателей «Бури и натиска» — очень широкий круг художественных явлений и теоретических трудов. Не всегда Лессинг при этом был справедлив и объективен, что проявилось в его отношении к Корнелю и Расину. Однако, рожденные в процессе непрерывной полемики, его взгляды внесли много нового в науку о драме и оказали существенное влияние на ее дальнейшее развитие.

Интересно, что не в «Лаокооне», где это, казалось бы, более уместно, а в «Гамбургской драматургии» Лессинг говорит об условности как одной из первооснов искусства вообще. Сопоставляя искусство с «природой» (подразумевая при этом и общественную жизнь — то есть все то, что не является искусством), Лессинг пишет: «В природе все тесно связано одно с другим, все перекрещивается, чередуется, преобразуется одно в другое. Но в силу такого бесконечного разнообразия она представляет собою только зрелище для бесконечного духа»[62].

Человек поэтому вынужден предписывать природе «известные границы, которых у нее нет». Во все моменты своей жизни, считает Лессинг, человеку приходится «направлять свое внимание по собственному усмотрению» так, чтобы выделять в окружающем мире только интересующие его в данный момент явления. Не обладай мы такой способностью отбирать одно и игнорировать другое, способностью «обособлять» предметы, выделять их из тех «временно-пространственных отношений», в которых они существуют, жить было бы вовсе невозможно: «вследствие бесконечного разнообразия ощущений мы ничего бы не ощущали».

Чем же занимается искусство? В известной мере оно выполняет работу, подобную той, которую каждый человек проделывает «в своем уме». Созданное художником произведение — это предмет или предметы, заключенные в особые, условные пространственно-временные границы, которых нет и не может быть в «природе», где ни одно явление не отграничено, не обособлено от другого. Но трудясь за нас, искусство делает свое дело гораздо лучше, чем мог бы каждый из нас. Искусство «отбрасывает» предметы второстепенные, а важные оно вычленяет, «обособляет» из сети многообразных связей, в которых те пребывают, представляя нам предмет или сочетание предметов в новой «связности», рассчитанной на определенную реакцию читателя, зрителя, слушателя.

Возвращаясь к этой мысли в другом месте той же «Гамбургской драматургии», Лессинг говорит о различиях между «миром действительным» и «другим миром» (произведений искусства), в котором «явления группируются в ином порядке», ибо художник «перемещает предметы действительного мира, видоизменяет их, уменьшает, увеличивает их число, чтобы создать из них новое целое, к которому он применяет свои цели»[63]. Это очень важное обстоятельство: отражая мир действительности, художник конструирует, создает иной мир, подчиненный его задачам.

«Обособленный» предмет в произведении существует уже по эстетическим законам. Чем же они определяются? В «Лаокооне» дается ответ на этот вопрос. Дело в том, что разные искусства обращаются к разным «предметам» или к различным сторонам этих предметов. Каждое из искусств ищет и находит свои возможности для художественного воплощения определенных сторон жизни.

«Поэзия» — то есть и лирика, и эпос, и драма, — по мысли Лессинга, видит жизнь в ее движении, в ее динамике. Этим «поэзия» отличается от «живописи» (к ней Лессинг относил и скульптуру), которая видит жизнь в определенных ее состояниях, в те моменты, когда она как бы приостанавливается. Отсюда Лессинг делает вывод: если живопись достигает своих целей, изображая «тела» в пространстве, то поэзия — изображая «действия» во времени. Каждое из этих искусств движется к своим целям благодаря имеющимся в его распоряжении средствам. Слово, речь — эти именно средства позволяют поэзии показывать протекание и изменчивость жизни.

Чем, однако, отличается действие в драме от действия в лирике и эпосе? К сожалению, Лессинг специально этим вопросом не занимался. В ряде случаев он говорит о «действии», не дифференцируя его на лирическое, эпическое и драматическое. Все же он высказал много важных суждений о природе драматического действия, анализируя пьесы разных эпох и авторов, оспаривая чужие суждения о них. При этом весьма поучительны и те случаи, когда, поставив очень трудные и сложные вопросы, Лессинг уклонился от ответов или дал такие, что сегодня нас уже никак не удовлетворяют.

В «Лаокооне» содержится весьма любопытное сопоставление драматической сцены с цирковой ареной. Речь, по существу, идет об особом предназначении сценической площадки, о предметах, которые драма должна или не должна включать в круг изображений, развертывающихся на этой площадке.

На драматической сцене, в отличие от цирковой арены, выражают себя со всей полнотой и силой человеческие страдания, которым нет и не может быть места на арене цирка, настаивает Лессинг. Казалось бы, он всего лишь следует Аристотелю. На деле же идеи автора «Поэтики» развиваются тут в новом направлении.

Если, как считает Лессинг, драматическая сцена призвана не развлекать, а воспитывать нравственность через сострадание, то кто же может стать объектом такого очищающего сострадания? — спрашивает он и отвечает: люди, подобные нам — «для нашего сострадания нужна отдельная личность: государство не может вызвать нашей симпатии как понятие слишком отвлеченное для наших чувств»[64]. Разумеется, в этом заявлении Лессинга нет ничего антигражданственного. Речь идет о другом: о предмете драмы и особенных, ей присущих средствах воздействия на зрителя, с помощью которых она и способна воспитывать в нем подлинную нравственность и подлинное осознание как своих человеческих, так и гражданских прав и обязанностей.

Не всякая, однако, личность может войти в ряд персонажей драматического произведения. Развивая свое сопоставление цирковой арены и театральной сцены, Лессинг поясняет, что драматическая сцена — не место для гладиаторских игр, где наемным бойцам или рабам следовало действовать и переносить все с невозмутимой твердостью, забавляя зрителя, но не вызывая в нем какого бы то ни было сочувствия. «Но то, чего не следовало возбуждать в цирках, составляет единственную задачу трагической сцены». Тут герои «должны обнаруживать свои чувства, выражать открыто свои страдания и не мешать проявлению естественных наклонностей»[65].

Размышляя о своеобразных задачах драматической сцены, Лессинг делает при этом весьма важное обобщение: «Все стоическое не сценично, и наше сострадание всегда соразмерно тому страданию, какое испытывает интересующий нас человек»[66]. Сценичность тут, разумеется, для Лессинга — синоним высокого драматизма. Герой, переносящий свои страдания «возвышенно», вызывает в нас «удивление». Но «удивление есть чувство холодное, бездейственно созерцательное». И не для того, чтобы испытывать такого рода чувства, а ради более теплых, живых активных переживаний ходим мы на драматический спектакль.

К этой же теме возвращается Лессинг в «Гамбургской драматургии», где он еще более настойчиво излагает свои представления о подлинно «сценичном» герое драмы. Ей не нужен герой, обнаруживающий «тихую покорность и безмятежную кротость». Ни стоически бесчувственный, ни безмятежно покорный, ни морально совершенный идеальные герои не «сценичны», то есть неспособны на захватывающее зрителя подлинно драматическое действие.

Подобающий ей драматизм могут внести на сцену не «мученики» и не «гнусные чудовища», «вместилища порока», а деятельно-страстные герои.

Стремясь отчетливо определить специфические задачи драмы, Лессинг на одной из страниц «Гамбургской драматургии» прибегает к тому же ходу, которому он следовал на протяжении всего «Лаокоона». Там он выявлял границы между разными родами искусства. Здесь речь идет уже о границе между двумя видами «поэзии»: драмой и басней. Поэт-баснописец хочет научить нас, он стремится преподать нам некое поучение и обращается лишь к нашему уму. Драматический поэт прежде всего стремится нас заинтересовать: «драма не заявляет притязания на особое… поучение, которое вытекало бы из ее фабулы». К уму драма обращается через сердце. Она либо возбуждает наши страсти изображением «превратностей судеб» человеческих, либо вызывает наслаждение наше «верным и живым изображением нравов и характеров»[67]. Тут у Лессинга весьма важное не то «добавление» к Аристотелю, не то отступление от него.

Автор «Гамбургской драматургии» хотел бы предстать всего лишь истолкователем подлинного смысла «Поэтики» в отличие от других истолкователей, либо не понявших, либо извративших ее смысл, но на деле это, разумеется, не так. Когда Лессинг говорит об изображении «превратностей судеб», он весьма близок Аристотелю. Но тот никогда не ставил перед драмой задачу «верного и живого изображения нравов и характеров». Тут Лессинг уже исходит из опыта драмы нового времени. Но хотя Лессинг здесь говорит всего лишь о «верных и живых» изображениях характеров, по существу, он от драмы ожидает раскрытия характеров через действия, совершаемые в особых ситуациях, выявляющих «превратности», переломы в человеческих судьбах.

О личности драматического героя Лессинг судит не по его собственным словам и не по отзывам других лиц, а по его поступкам. Именно в них характер себя и проявляет. «На сцене мы хотим видеть, каковы выведенные личности, а видеть это можно только по их действиям»[68].

Вместе с тем — и это очень важно — автор «Гамбургской драматургии» отказывается судить о людях только по поступкам. Одинаковые поступки могут совершать люди разных характеров. «Мы смотрим на факты как на нечто случайное, как на нечто такое, что может быть общим для нескольких лиц; напротив, на характеры — как на нечто существенное и индивидуальное»[69].

Тут опять же, по сравнению с Аристотелем, некое новое требование к характеру. Он должен представать как индивидуальность. Если мы будем судить о нем только по поступкам-фактам, то есть по результатам действий, то можем об этой индивидуальности получить обедненное представление. Поэтому для Лессинга поступок приобретает важное значение и как совершившийся факт, и как некое совершающееся по определенным мотивам действие.

Аристотель, по существу, отождествлял характер, направление воли и поступок. Лессинг начинает их расчленять. Поэтому у него появляется ряд понятий, у Аристотеля немыслимых, — в них отражается динамика процесса драматического действования. Разбирая различные произведения мировой драматургии, Лессинг при этом все более вникает в самое протекание действия-поступка, начиная с его побудительных мотивов и причин и переходя к тому, что он называет «интересом», которым захвачен герой. Столкновение интересов побуждает характеры, по мысли Лессинга, к обостренному проявлению своих качеств и свойств. Что же касается цели, то «действовать с целью — это и есть условие, возвышающее человека над низшими существами»[70]. Разумеется, драматический герой действует с ярко выраженной целью.

Но для Лессинга действовать с целью вовсе не означает то же самое, что для Аристотеля означало действовать, следуя определенному направлению воли. Ведь автор «Поэтики» не признавал за характером права на изменчивость и требовал от него постоянства. Когда же он сталкивался с движением в характере, то отрицательно оценивал это как непоследовательность.

У Лессинга же в «Гамбургской драматургии», вероятно, наиболее интересны его размышления о переходах героев из одного состояния в другое, от одного душевного движения к другому и о том, насколько актерам удается воплотить движение страстей, состояний и переживаний героев. «Ромео и Джульетта» вызывает его восторги «живым изображением самых малейших, самых неуловимых изворотов, которыми любовь вкрадывается в нашу душу, тех незаметных побед, которые она одерживает, всех тех ухищрений, при помощи которых она побеждает другие страсти, пока не остается единственным властелином всех наших желаний и антипатий»[71].

Придавая столь большое значение развитию, часто противоречивому, чувств и страстей, Лессинг при этом высоко ценил в драме, особенно в трагедии, изображение решительной перемены в характере героя. Раскрытие ее причин и самого ее хода — дело, с точки зрения Лессинга, первостепенной важности. Когда такая перемена особенно значима, Лессинг говорит о ней как об «обращении» (и Гегель, нам предстоит это увидеть, прибегал к этому понятию). Вспоминая в «Лаокооне» Неоптолема, обманувшего Филоктета, а затем раскаявшегося, Лессинг толкует этот поворотный момент как «обращение» героя[72].

Когда Лессинг говорит об актерской игре, он особенно внимателен и требователен к изображению сдвигов, переходов, оттенков во внутренней жизни героя. Этот интерес не только к решающим, поворотным моментам, но и к тому, что он иногда называет «развитием страсти», связан у Лессинга с тем значением, которое он придает «индивидуальным чертам» характера. В «изворотах», казалось бы, не столь уж заметных, проявляются именно они — индивидуальные особенности. Разумеется, они могут проявить себя и в ярких взрывах, а не только в трудноуловимых «изворотах». Задача драматурга — постичь и запечатлеть разнообразные проявления индивидуальности в характере.

Но тут перед Лессингом возникал труднейший вопрос: каковы истоки этих «индивидуальных черт», почему искусство поэзии должно придавать им столь большое значение?

Для художника, говорит Лессинг в «Лаокооне», Венера есть воплощение только любви. Поэт же видит в ней «богиню любви», «имеющую, кроме этого своего основного характера, и свои собственные индивидуальные черты и, следовательно, способную поддаваться как отталкивающим, так и привлекательным страстям»[73]. Индивидуальное рассматривается Лессингом как своего рода дополнение к основным чертам характера, как отклонение от них. Если художнику или скульптору, считал Лессинг, изображение этих отклонений недоступно и противопоказано, то поэт имеет возможность делать это. Что же все-таки представляют собой «отклонения»? Видимо, скорее некие «отрицательные» черты, что подтверждается выводом Лессинга: поэт «может изображать отрицательные черты и путем смешения этих отрицательных черт с положительными соединять два явления в одно»[74].


Дата добавления: 2020-04-25; просмотров: 134; Мы поможем в написании вашей работы!

Поделиться с друзьями:






Мы поможем в написании ваших работ!