Высшее общество. Мое увлечение Вагнером 12 страница



У Марии Карловны к тому времени собрались гости, но они сидели в столовой, и там шел очень оживленный разговор. Мне же, в моем печальном настроении, было не до шума и веселья, и потому, отказавшись от чая, я сел на оттоманку в соседней полутемной гостиной, куда ко мне, на ту же оттоманку, подсели с одного боку Атя, с другого наша общая племянница Мася. (Марии Альбертовне Бенуа, старшей дочери моего брата и будущей супруге Н. Н. Черепнина, было в том году четырнадцать лет. Она жила у матери, куда год тому назад самовольно перебежала через весь город. Случилось это вскоре после того, что она и ее сестра Камилла были взяты их отцом из Смольного института, в котором обеим сестрам уж очень не понравились некоторые царившие там нравы.) Из хорошенькой девочки Мася за эти два года превратилась в прелестную отроковицу. Она нежно любила свою юную тетушку, да и ко мне питала, по старой памяти, очень дружеские чувства. Таким образом мы трое, рядом сидевшие, были связаны между собою какими‑то родственными и духовными узами, и мне в моем настроении только это и было нужно. Тихо беседуя, я чувствовал, как горестная мука, сжимавшая мое сердце, начинает слабеть, как от меня удаляется тот могильный холод, который леденил все мое существо за последние шесть дней. Не могу вспомнить, о чем мы говорили и как долго длилась наша беседа, но первой встала Мася, и тогда, испытывая известную неловкость дольше оставаться вдвоем с Атей, поднялся и я. Тут и случилось «роковое». Все еще без какого‑либо сознательного плана я нагнулся к Ате, она потянулась ко мне, и наши уста слились в долгом поцелуе. При этом не было сказано ни слова, но мы оба сразу почувствовали, что снова соединены, что две разрозненные половинки сомкнулись, что наша продлившаяся два года разлука кончилась… Уходя, я еще только успел шепнуть Ате, что на следующий день, в такой‑то час, буду ее ждать у ее дома.

Странное дело, я и теперь еще не вполне сознавал свое счастье; во мне водворился лишь удивительный покой, точно я испил какого‑то целительного зелья, которое разлилось по всему моему душевному составу. Эту умиротворяющую гармонию я особенно ясно ощутил, когда уже лежал в постели. Все последние дни моменты засыпания были особенно мучительны. Потушив лампу и закрыв глаза, я долго пребывал в отвратительном полубредовом состоянии, то погружаясь на несколько мгновений в черное небытие, то снова возвращаясь к действительности, одинаково беспросветной. Или еще меня посещали кошмары, один хуже, страшнее другого, и я просыпался в холодном поту. В эту же ночь после поцелуя я заснул сразу и в следующие вечера, стоило мне обратить свои думы к Ате, как возобновлявшееся было полубредовое состояние переходило в блаженный покой и отдохновение.

Наше первое условное свидание прошло все в прогулке. Мы оба были вне себя от радости, что снова нашли друг друга, но никаких планов на дальнейшее не делали. К чему было заглядывать в будущее, когда самое главное совершилось, и наше воссоединение наполняло нас предельным счастьем? Атя в подробности, но в шутливом тоне, рассказала о своей помолвке, о своем симпатичном женихе, в нескольких словах коснулась и того, что происходило с ней за истекшие два года. Не скрыла она и своих мимолетных и совершенно бесцветных увлечений. Я не пожелал отставать от нее в своей исповеди и (должен покаяться) кое‑что приврал, так как явилось желание немного расцветить рассказ про свое, в общем довольно‑таки тусклое существование. Однако, разумеется, ни я ей, ни она мне никаких упреков за эти (в общем довольно невинные) признания не сделали. Мы не имели на то ни малейшего права, так как, расставаясь, даровали друг другу полную свободу. Одно наиважнейшее решение было все же принято Атей тут же и по собственной инициативе. Она решила объявить Марии Карловне, собиравшейся на ближайших днях везти ее в Москву знакомиться с семьей жениха, что она от поездки отказывается. Мария Карловна попробовала было протестовать, но Атя выказала на сей раз непоколебимую твердость, и Маша, рассердившись, оставила ее в покое и поехала одна. Все же, когда она вернулась дней через десять из Москвы, то стало немыслимо дольше скрывать создавшееся положение. Возмущению, что Атя собирается упустить чудесную партию, которую она ей подыскала, не было пределов.

В конце мая обе сестры, а вместе с ними и Атя, переселились на дачу – на Крестовском Острове. Я и туда несколько раз ездил. Однако предпочитал видеться с моей «новонайденной» в Летнем саду; через него как раз лежал ее путь от службы (отпуск кончился) до пристани того пароходика, который ее доставлял на Крестовский. О, эти чудесные прогулки в Летнем саду!

Постепенно мы изучили каждую аллею, каждую статую, каждое дерево. После «Пиковой дамы» Летний сад стал для меня чем‑то родным; теперь я уже знал и все его прошлое, он населился для меня милыми призраками, а такое население окружающей действительности тенями было чем‑то свойственным как мне, так и Ате. Любимой нашей аллеей была та, что тянется вдоль Лебяжьей Канавки, отделяющей Летний сад от Марсова поля. Часы за часами уходили, а мы все еще не могли нагуляться и наговориться. Лишь когда долгий весенний вечер начинал заметно темнеть, мы спохватывались, и Атя почти бегом устремлялась к пароходику. Среди всего того, что мы считали особенно важным друг другу сообщить, значительное место занимали всякие художественные впечатления, Атя в подробностях рассказывала мне о своей первой заграничной поездке, я ей рассказал про свое путешествие по Германии. Но особенно меня тянуло скорее поделиться моими музыкальными, живописными и литературными увлечениями. Очень многое среди этого было чем‑то совсем новым для моей подруги. Мой культ Беклина только начинался в момент нашей разлуки, и совсем новостью для нее было мое увлечение Вагнером, а также Чайковским, Бородиным и вообще русской музыкой. Без конца я описывал красоты «Спящей красавицы», «Пиковой дамы» и «Князя Игоря»; ничего из всего этого Атя не видела и не слыхала, – приходилось отложить ознакомление с этим до осени, когда театры вновь откроются.

Впрочем, я как‑то привез на Крестовский клавиры к «Спящей» и «Пиковой», и там за разбор их я засадил Марию Карловну, как музыкантшу более опытную, но ни она, ни Соня не оценили этой музыки и даже стали над нами насмехаться. Я приносил с собой в Летний сад и охапки книг, и мы тут же на какой‑либо укромной скамейке их разглядывали. По воскресеньям мы посещали Эрмитаж или Музей Академии художеств. Часть художественных книг Атя увозила с собой для лучшего ознакомления. Очень были удивлены и возмущены сестры, увидав как‑то в Атиных руках желтенький томик из серии «Ругон‑Маккаров» Золя. Предубеждение против Золя и его «порнографии» было в те дни еще так велико, что даже совсем взрослым барышням и дамам было предосудительно читать его романы.

Сейчас тогдашнее наше действительно бешеное увлечение Золя может показаться странным. Когда я теперь иногда пробую прочесть столь меня волновавшие его книги, то очень скоро становится скучно, и скучно главным образом потому, что слишком видно, как это сделано, приемы, ухищрения. Это мешает верить автору. Его мастерство заслоняет самую рассказываемую историю, а герои получают характер марионеток; слишком видна их вымышленная с какой‑то целью природа. Но в те времена, хотя я и считал себя совершенно зрелым знатоком жизни, все же я слишком мало и плохо знал ее. И так был благодарен Золя за то, что он меня систематически с ней знакомит, что никаких таких недостатков я в нем не замечал. Вся наша дружеская компания разделяла мой восторг от Золя, и надо признать, что он нас познакомил с великим множеством вещей и обстоятельств. Нам нравились и самые его шаблоны и клише. Их легче было усвоить, нежели сложное, субтильное плетение Бальзака, Флобера или Стендаля. Нам импонировал и самый принцип творчества Золя, его проповедь натурализма и ничем не прикрытой правды. Во имя такой программы можно было простить и некоторые бросающиеся в глаза преувеличения, часто и безвкусные. Всего охотнее мы прощали пресловутые длинноты Золя – ведь они продлевали наслаждение от чтения его романов. (Путаную генеалогию «Ругон‑Маккаров» мы выучили наизусть; нам опять‑таки нравилось то, что перед нами не выхвачен один какой‑то фрагмент жизни, а каждый раз представлен целый мир, целый общественный класс, в общей же сложности – «вся культура нашего времени». Любимыми нашими романами были «Добыча», «Накипь», «Творчество». К ним прибавился «Человек‑зверь», особенно же сильное впечатление произвел «Разгром».)

Были мы ему благодарны и за его проповедь в пользу передового искусства, но тут покамест приходилось верить ему на слово, что, впрочем, не мешало этой нашей вере быть пламенной. Что же касается нашего другого культа – Беклина, то ныне никак нельзя себе представить, какое ошеломляющее действие в свое время производили его картины. Их, по крайней мере, мы видели в прекрасных воспроизведениях; я же лично видел их и в оригиналах во время своего путешествия по Германии. С тех пор искусство Беклина удивительно устарело, оно как‑то выдохлось, испошлилось именно благодаря тому успеху, который оно имело во всех слоях общества и не только в Германии. Я помню, например, что И. Е. Репин мне как‑то раз (в 1891 или 1892 году) заявил: «А знаете ли, Александр Николаевич, ведь это, пожалуй, самый великий художник нашего времени!» Враги Беклина видят именно в этом всеобщем успехе Беклина доказательство какой‑то низменности его искусства. Но в таком случае все, что теперь (в 1950‑х годах) имеет равный тому успех – все, начиная с тех же импрессионистов и кончая Пикассо, Руо, Шагалом и прочими богами нашего времени, все это, тоже пользующееся успехом еще более распространенным, должно тоже подвергнуться переоценке и сдаче в архив.

Я должен, во всяком случае, признать, что Беклин открыл глаза на самую жизнь природы. И не в том смысле, что он олицетворил всякие ее элементарные силы, а в том, что он как‑то понял дерево, листву, воду в разных ее состояниях; он нашел новые интенсивные краски для неба, для скал, для листвы, для далей, для изображения простора.

Сколь многое, увы, он же сам затем портил своими топорными мифологическими фигурами, и – что еще хуже – своим чересчур германским юмором. Но те картины, в которых этих искажений и такого проявления дурного вкуса нет (их наберется десятка три – что очень много), остаются истинными жемчужинами, полными подлинной поэзии. Недаром мы находили тесное родство между ними и стихийной музыкой Вагнера.

Характерно для нашего увлечения Беклином то, что тогда я затеял сделать в довольно большом формате копию акварельными красками с той картины Беклина, воспроизведение которой я случайно увидел в каком‑то увраже и с которой в 1888 году и началось мое знакомство с мастером. Это был знаменитый, ныне вконец испошленный «Остров Смерти». (Я так и вижу ироническую улыбку читателя при напоминании об этой картине, ставшей «убранством любой швейцарской». Должен сознаться, что я вооружился здесь особым мужеством, чтоб сделать подобное признание.) Свою копию я делал не с оригинала, который находился в частном собрании, а с небольшой репродукции в немецком журнале «Искусство для всех». При этом я старался избежать того, что мне запомнилось от варианта на ту же тему, виденного мною в Лейпцигском музее (отчасти для этого я и заехал в 1890 г. в Лейпциг). Меня огорчило в этой картине что‑то уж слишком нарядное – как в сочности красок, так и в виртуозной технике. Это щегольство нарушает основную строгую и печальную поэзию этой как‑никак удивительной и даже гениальной, но, повторяю, испошленной композиции. Напротив, в своей копии я старался подчеркнуть уныло‑безнадежную мрачность всего. Работая над ней, я до того вжился в этот сюжет, что мне начинало казаться, будто я сам побывал на этой одинокой скале, будто я изведал все закоулки ее, будто вдыхал терпкий, смолистый запах этих черных кипарисов, будто слышал гудение ветра в их густой листве. Характерно и то, что я именно эту свою работу, вставленную в черную рамку, поднес тогда же моей возлюбленной, что было встречено ее родными с полным недоумением. Им показалось, что я просто сумасшедший: кто же, обладающий здравым смыслом, сделает такой подарок своей даме сердца? Вообще и во всяких других наших тогдашних увлечениях близкие люди постарше видели что‑то донельзя нелепое, больное и уродливое. Мой культ Беклина, равно как и мой культ Вагнера, почитался не то мальчишеской блажью, не то позой. Великой радостью зато было для меня то, что в совершенно равной степени разделял мой восторг милый Артюр Обер и вполне одобрял меня в данном случае дядя Миша Кавос. О мнении Репина я уже упомянул.

 

ГЛАВА 15


Дата добавления: 2020-04-25; просмотров: 85; Мы поможем в написании вашей работы!

Поделиться с друзьями:






Мы поможем в написании ваших работ!