Парадокс Февральской революции... 2 страница



Что власть была с первого часа в руках Совета, на этот счет думцы могли позволять себе меньше иллюзий, чем кто-либо иной. Депутат-октябрист Шидловский, один из руководителей прогрессивного блока, вспоминает: "Были захвачены Советом все почтовые и телеграфные учреждения, все петроградские станции железных дорог, все типографии, так что без его разрешения нельзя было ни послать телеграмму, ни выехать из Петрограда, ни напечатать воззвания". В эту недвусмысленную характеристику соотношения сил нужно только внести одно уточнение: "захват" Советом телеграфа, железных дорог, типографий и пр. означает лишь, что рабочие и служащие этих предприятий не хотели подчиняться никому, кроме Совета.

Жалоба Шидловского как нельзя лучше иллюстрируется эпизодом, происшедшим в самый разгар переговоров о власти между вождями Совета и Думы. Их совместное заседание было прервано срочным сообщением, что из Пскова, где находился царь после своих блужданий по железнодорожным путям, вызывают Родзянко к прямому проводу. Всемогущий председатель Думы заявил, что один на телеграф не поедет. "Пусть господа рабочие и солдатские депутаты дадут мне охрану или поедут со мной, а то меня арестуют, там на телеграфе. Что ж! У вас сила и власть, -- возбужденно продолжал он. -- Вы, конечно, можете меня арестовать... Может быть, вы всех нас арестуете, мы не знаем!.." Это происходило 1 марта, менее чем через двое суток после того, как власть была "взята" Временным комитетом, во главе которого стоял Родзянко.

Как же все-таки при таком положении либералы оказались у власти? Кто и как уполномочил их образовать правительство в результате революции, которой они страшились, которой они противодействовали, которую они пытались подавить, которая была совершена враждебными им массами, притом с такой решительностью и смелостью, что Совет рабочих и солдат, вышедший из восстания, явился естественным и представлялся всем неоспоримым хозяином положения?

Послушаем теперь другую сторону, ту, которая сдавала власть. "Народ не тяготел к Государственной думе, -- пишет Суханов о февральских днях, -- не интересовался ею и не думал -- ни политически, ни технически -- делать ее центром движения".

Это признание тем более замечательно, что автор его приложит в ближайшие часы все силы для передачи власти комитету Государственной думы. "Милюков отлично понимал, -- говорит далее Суханов по поводу переговоров 1 марта, -- что в полной власти Исполнительного комитета дать власть цензовому правительству или не дать ее". Можно ли выразиться категоричнее? Может ли политическая обстановка быть яснее? И тем не менее Суханов, в полном противоречии с обстановкой и с самим собою, тут же заявляет: "Власть, идущая на смену царизма, должна быть только буржуазной... На такое решение необходимо держать курс. Иначе переворот не удастся и революция погибнет". Революция погибнет без Родзянко!

Проблема живого соотношения социальных сил подменена здесь априорной схемой и условной терминологией: такова самая суть интеллигентского доктринерства. Но мы увидим дальше, что это доктринерство отнюдь не было платоническим: оно выполняло вполне реальную политическую функцию, хоть и с завязанными глазами.

Мы не случайно цитировали Суханова. В этот первый период вдохновителем Исполнительного комитета был не председатель его, Чхеидзе, честный и ограниченный провинциал, но именно Суханов, наименее, вообще говоря, приспособленный для революционного руководства. Полународник-полумарксист, больше добросовестный наблюдатель, чем политик, больше журналист, чем революционер, больше резонер, чем журналист, он был способен держаться революционной концепции лишь до тех пор, пока не нужно было претворять ее в дело. Пассивный интернационалист во время войны, он с первого дня революции решил, что нужно как можно скорее и власть и войну подкинуть буржуазии. Теоретически, т. е. по крайней мере по потребности, если не по способности, связывать концы с концами, он был выше наличных тогда членов Исполнительного комитета. Но главную его силу составляло все же то, что он переводил на язык доктринерства органические черты этой разношерстной и все же однородной братии: неверие в свои силы, страх перед массой и высокомерно-почтительное отношение к буржуазии. Ленин назвал Суханова одним из лучших представителей мелкой буржуазии. И это самое лестное, что можно сказать о нем.

Не нужно только забывать при этом, что дело идет прежде всего о мелкой буржуазии нового, капиталистического типа, о промышленных, торговых и банковских служащих, о чиновниках капитала, с одной стороны, рабочей бюрократии -- с другой, т. е. о том новом среднем сословии, во имя которого небезызвестный немецкий социал-демократ Эдуард Бернштейн предпринял в конце прошлого века ревизию революционной концепции Маркса. Чтобы ответить на вопрос о том, как революция рабочих и крестьян сдала власть буржуазии, надо ввести в политическую цепь промежуточное звено: мелкобуржуазных демократов и социалистов типа Суханова, журналистов и политиков нового среднего сословия, которые учили массы, что буржуазия есть враг, а сами больше всего боялись выпустить массы из-под команды этого врага. Противоречие между характером революции и характером вышедшей из нее власти объясняется противоречивым характером нового мелкобуржуазного средостения между революционными массами и капиталистической буржуазией. В ходе дальнейших событий революции политическая роль мелкобуржуазной демократии нового типа раскроется перед нами до конца. Пока ограничимся немногими словами.

В восстании участвует непосредственно меньшинство революционного класса, причем силу этого меньшинства составляет поддержка его или, по крайней мере, сочувствие к нему со стороны большинства. Активное и боевое меньшинство под огнем врага неизбежно выдвигает вперед наиболее революционные и самоотверженные свои элементы. Естественно, если в февральских боях на первом месте стояли рабочие-большевики. Но положение становится иным с момента победы, когда начинается ее политическое закрепление. К выборам в органы и учреждения победоносной революции призываются и притекают неизмеримо более широкие массы, чем те, которые сражались с оружием в руках. Это относится не только к общедемократическим органам, как городские думы и земства или позже -- Учредительное собрание, но и к классовым, как советы рабочих депутатов. Подавляющее большинство рабочих, меньшевиков, эсеров и беспартийных поддерживало большевиков в момент непосредственной схватки с царизмом. Но лишь маленькое меньшинство рабочих понимало, чем большевики отличаются от других социалистических партий. В то же время все рабочие проводили резкую грань между собою и буржуазией. Этим определилось политическое положение после победы. Рабочие выбирали социалистов, т. е. тех, кто не только против монархии, но и против буржуазии. Они почти не делали при этом различия между тремя социалистическими партиями. А так как меньшевики и эсеры обладали неизмеримо большими кадрами интеллигенции, притекавшей к ним со всех сторон, и получили таким образом сразу в свои руки огромный штат агитаторов, то выборы, даже от фабрик и заводов, давали огромный перевес меньшевикам и эсерам.

В ту же сторону, но еще с неизмеримо большей силой давила пробудившаяся армия. На пятый день восстания петроградский гарнизон пошел за рабочими. После победы он оказался призван к выборам в советы. Солдаты доверчиво выбирали тех, кто был за революцию, против монархического офицерства и кто умел об этом сказать вслух; это оказались вольноопределяющиеся, писари, фельдшера, молодые офицеры военного времени из интеллигенции, мелкие военные чиновники, т. е. низший слой того же "нового среднего сословия". Все они почти поголовно записывались, начиная с марта, в партию эсеров, которая своей идейной бесформенностью как нельзя лучше отвечала их промежуточному социальному положению и их политической ограниченности. Представительство гарнизона оказалось, таким образом, несравненно умереннее и буржуазное, чем солдатские массы. Но последние этого различия не сознавали: оно должно было еще только обнаружиться на опыте ближайших месяцев. Рабочие со своей стороны стремились примыкать как можно теснее к солдатам, чтобы закрепить завоеванный кровью союз и прочнее вооружить революцию. А так как от лица армии говорили преимущественно новоиспеченные эсеры, то это не могло не повышать авторитет этой партии наряду с ее союзниками, меньшевиками, в глазах самих рабочих. Так сложилось преобладание в советах двух соглашательских партий. Достаточно сказать, что даже в Совете Выборгского района руководящая роль в первое время принадлежала рабочим-меньшевикам. Большевизм в тот период еще только глухо клокотал в глубоких недрах революции. Официальные же большевики, даже в Петроградском Совете, представляли ничтожное меньшинство, которое к тому же не очень ясно определяло свои задачи.

Так сложился парадокс Февральской революции. Власть -- в руках демократических социалистов. Она отнюдь не захвачена ими случайно, путем бланкистского удара; нет, она им вручена открыто победоносными массами народа. Эти массы не только отказывают буржуазии в доверии и поддержке, но и не отделяют ее от дворянства и бюрократии. Свое оружие они предоставляют только в распоряжение советов. Между тем единственной заботой социалистов, столь легко возглавивших советы, является вопрос: согласится ли политически изолированная, ненавидимая массами и насквозь враждебная революции буржуазия принять власть из их рук? Ее согласия нужно добиться во что бы то ни стало, а так как очевидно, что буржуазия не может отказаться от буржуазной программы, то мы, "социалисты", должны отречься от нашей программы: промолчать о монархии, о войне, о земле, только бы буржуазия приняла дар власти. Совершая эту операцию, "социалисты", как бы в насмешку над собою, продолжают именовать буржуазию не иначе как классовым врагом. В обрядовых формах богослужения совершается, таким образом, акт вызывающего кощунства. Классовая борьба, доведенная до конца, есть борьба за государственную власть. Основное свойство революции в том, что она доводит классовую борьбу до конца. Революция и есть непосредственная борьба за власть. Между тем наши "социалисты" озабочены не тем, чтобы отнять власть у так называемого классового врага, который ее не имеет и собственными силами взять не может, а, наоборот, тем, чтобы вручить ему власть во что бы то ни стало. Разве же это не парадокс? Он казался тем более поразительным, что опыта немецкой революции 1918 года тогда еще не существовало и человечество не было еще свидетелем грандиозной и гораздо более успешной операции того же типа, совершенной "новым средним сословием", руководящим германской социал-демократией.

Как объясняли свое поведение соглашатели? Один довод имел доктринерский характер: так как революция буржуазная, то социалисты не должны компрометировать себя властью -- пусть буржуазия сама отвечает за себя. Это звучало очень непримиримо. В действительности же мнимой непримиримостью мелкая буржуазия маскировала свое раболепие перед силой богатства, образования, ценза. Право крупной буржуазии на власть мелкие буржуа признавали ее первородным правом, независимым от соотношения сил. В основе здесь было то же почти инстинктивное движение, которое заставляет мелкого купца или учителя почтительно посторониться на вокзале или в театре, чтобы дать пройти Ротшильду. Доктринерские аргументы служили только компенсацией за сознание собственного ничтожества. Уже через два месяца, когда выяснилось, что буржуазия собственными силами никак не удержит уступленной ей власти, соглашатели без труда отбросили свои "социалистические" предубеждения и вошли в коалиционное министерство. Не для того, чтобы вытеснить оттуда буржуазию, наоборот, чтобы спасти ее. Не вопреки ее воле, а, наоборот, по ее предложению, которое звучало как приказание: буржуазия угрожала демократам обрушить в противном случае власть им на голову.

Второй довод в пользу отказа от власти имел более практическую видимость, не будучи более серьезным по существу. Уже знакомый нам Суханов выдвигал на первый план "распыленность" демократической России:

"...в руках демократии тогда не было сколько-нибудь прочных и влиятельных организаций ни партийных, ни профессиональных, ни муниципальных". Это звучит как насмешка! О советах рабочих и солдатских депутатов не говорит тут ни слова социалист, выступающий от имени советов. Между тем, благодаря традиции 1905 года, советы возникли как из-под земли и сразу стали несравненно могущественнее, чем все другие организации, которые пытались позже соперничать с ними (муниципалитеты, кооперативы, отчасти профессиональные союзы). Что касается крестьянства, класса, распыленного по самой своей природе, то как раз благодаря войне и революции оно оказалось организовано, как никогда: война собрала крестьян в армию, а революция придала армии политический характер! Не меньше восьми миллионов крестьян были объединены в роты и эскадроны, которые сейчас же создали свое революционное представительство и через его посредство в любой момент могли быть поставлены на ноги по телефонному звонку. Это ли похоже на "распыленность"?

Можно, правда, сказать, что в момент решения вопроса о власти демократия не знала еще, как будет себя держать фронтовая армия. Не будем поднимать вопрос о том, было ли хоть малейшее основание опасаться или надеяться, что истомленные войною фронтовики захотят поддержать империалистическую буржуазию. Достаточно того, что весь этот вопрос полностью разрешился в течение ближайших двух-трех дней, которые у соглашателей и ушли как раз на подготовку за кулисами буржуазного правительства. "Переворот был благополучно завершен к 3 марта", -- признает Суханов. Несмотря на присоединение всей армии к советам, вожди последних изо всей силы отталкивали власть: они тем больше боялись ее, чем полнее она сосредоточивалась в их руках.

Но почему же? Каким образом демократы, "социалисты", непосредственно опиравшиеся на такие человеческие массы, каких не знала за собой никакая демократия в истории, притом на массы со значительным опытом, дисциплинированные и вооруженные, организованные в советы, каким образом эта могущественная, несокрушимая, казалось бы, демократия могла бояться власти? Эта замысловатая на вид загадка объясняется тем, что демократия не доверяла своей собственной опоре, боялась самой массы, не верила в прочность ее доверия к себе и пуще всего страшилась "анархии", т. е. того, что, взяв власть, она вместе с властью окажется игрушкой так называемых разнузданных стихий. Другими словами, демократия чувствовала себя не призванной руководительницей народа в момент его революционного подъема, а левым крылом буржуазного порядка, его щупальцем, протянутым в массы. Социалистической она называла и даже считала себя, чтобы замаскировать не только от масс, но и от самой себя свою действительную роль: без такого самоопьянения она не могла бы выполнить ее. Так разрешается основной парадокс Февральской революции.

Вечером 1 марта в заседание Комитета Думы явились представители Исполнительного комитета: Чхеидзе, Стеклов, Суханов и другие, чтобы обсудить условия поддержки нового правительства советами. Программа демократов начисто снимала вопросы о войне, республике, земле, восьмичасовом рабочем дне и сводилась к одному-единственному требованию: дать левым партиям свободу агитации. Пример бескорыстия для народов и веков:

Социалисты, у которых в руках находилась вся власть и от которых полностью зависело, давать или не давать свободу агитации другим, передавали власть своим "классовым врагам" с условием, чтобы эти последние пообещали им... свободу агитации. Родзянко боялся идти на телеграф и говорил Чхеидзе и Суханову: "Власть у вас, вы можете нас всех арестовать". Чхеидзе и Суханов отвечали ему: "Возьмите власть, но только не арестовывайте нас за пропаганду". Когда изучаешь переговоры соглашателей с либералами и все вообще эпизоды взаимоотношений левого и правого крыла Таврического дворца в те дни, то кажется, что на гигантской сцене, на которой развертывается историческая драма народа, группа провинциальных актеров, воспользовавшись свободным уголком и паузой, разыгрывает пошлый водевиль с переодеванием.

Вожди буржуазии, надо отдать им справедливость, не ожидали ничего подобного. Пожалуй, они меньше боялись бы революции, если бы рассчитывали на такого рода политику со стороны ее вождей. Правда, они просчитались бы и в этом случае, но уже вместе с последними. Опасаясь все-таки, что буржуазия не согласится взять власть и на предложенных условиях, Суханов ставит грозный ультиматум: "Стихию можем сдержать или мы, или никто... Выход один: согласиться на наши условия". Другими словами: примите программу, которая есть ваша программа; за это мы обещаем вам укротить массу, которая дала нам власть. Бедные укротители стихий!

Милюков был удивлен. "Он и не думал скрывать, -- вспоминает Суханов, -- свое удовлетворение и свое приятное удивление". Когда же советские делегаты для пущей важности прибавили, что их условия "окончательны", Милюков даже расчувствовался и поощрил их фразой: "Да, я слушал вас и думал о том, как далеко вперед шагнуло наше рабочее движение со времени 1905 года..." Таким тоном благодушного крокодила гогенцоллернская дипломатия разговаривала в Брест-Литовске с делегатами украинской Рады, воздавая должное их государственной зрелости, прежде чем проглотить их. Если советская демократия не была проглочена буржуазией, то в этом не заслуга Суханова и не вина Милюкова.

Буржуазия получила власть за спиной народа. Она не имела в трудящихся классах никакой опоры. Но вместе с властью она получила подобие опоры из вторых рук: меньшевики и эсеры, поднятые массой наверх, вручили уже от себя мандат доверия буржуазии. Если взглянуть на эту операцию в разрезе формальной демократии, то получится картина двухстепенных выборов, в которых меньшевики и эсеры выступают в технической роли среднего звена, т. е. кадетских выборщиков. Если взять вопрос политически, то придется сказать, что соглашатели обманули доверие масс, призвав к власти тех, против кого сами были избраны. Наконец, с более глубокой, социальной точки зрения вопрос представится так: мелкобуржуазные партии, проявлявшие в будничных условиях чрезвычайную претенциозность и довольство собою, как только оказались подняты революцией на высоты власти, испугались собственной несостоятельности и поторопились передать руль представителям капитала. В этом акте прострации сразу обнаружилась ужасающая шаткость нового среднего сословия и его унизительная зависимость от крупной буржуазии. Сознавая или только чувствуя, что власть в их руках все равно долго удержаться не сможет, что придется вскоре сдавать ее направо или налево, демократы решили, что лучше сдать ее сегодня солидным либералам, чем завтра -- крайним представителям пролетариата. Но и в таком освещении роль соглашателей, несмотря на свою социальную обусловленность, не перестает быть вероломной по отношению к массам.

Отдав свое доверие социалистам, рабочие и солдаты оказывались, неожиданно для себя, политически экспроприированными. Они недоумевали, тревожились, но не находили сразу выхода. Их собственные избранники оглушали их сверху аргументами, на которые они не имели готового ответа, но которые противоречили всем их чувствам и намерениям. Революционные тенденции масс уже в момент февральского переворота совершенно не совпадали с соглашательскими тенденциями мелкобуржуазных партий. Пролетарий и крестьянин голосовали за меньшевика и эсера не как за соглашателей, а как за противников царя, помещика и капиталиста. Но, голосуя за них, они создали средостение между собой и своими целями. Они не могли теперь уже продвинуться вперед, не натолкнувшись на воздвигнутое ими же средостение и не опрокинув его. Таково было поразительное qui pro quo (лат. -- недоразумение. -- Ред.), заложенное в классовых отношениях, как их вскрыла Февральская революция.


Дата добавления: 2019-09-02; просмотров: 894; Мы поможем в написании вашей работы!

Поделиться с друзьями:






Мы поможем в написании ваших работ!