ПИСЬМЕННОЕ НАРОДНОЕ ТВОРЧЕСТВО 12 страница
Еще страннее, чем само приглашение, было указание места — Заюосала, Заячий остров. Сейчас там стоит телецентр с башней, а в те времена этот остров посреди Даугавы был поразительным деревенским анклавом в центре города. Плоский трехкилометровый кусок суши шириной метров в двести-триста с сельскими домиками, почти избами, которые на большой рижской земле сохранялись разве только в дальних уголках Московского форштадта. Большинство рижан, всю жизнь проживя в городе, никогда не бывали на Заячьем, да и незачем. Остров, он и в городе остров. За семнадцать лет в Нью-Йорке я всего однажды оказался на Рузвельт-Айленде, хотя он между Манхэтгеном и Квинсом посреди Ист-Ривер: специально поехал стереть белое пятно. Всего однажды до Танькиной свадьбы был и на Зайчике: приятели туда ходили ловить рыбу, я этим не увлекался, но варить уху умел и любил.
Приехал на полчаса раньше, чем предписывалось в открытке, и с букетом и гэдээровским кофейным сервизом пошел прогуляться. Стоял август, за косыми дощатыми заборами гнулись от белого налива яблони, у ворот ходили куры, по пыльным неасфальтированным улицам изредка проезжал колесный трактор, из окон с резными наличниками высовывались головы в платках. Непохоже, что рядом, за речкой, — готика, брусчатка, дома стиля модерн. Непонятно, что делает на Зайчике центровая светская Татьяна.
Она оказалась так же хороша, только пополнела. Белое платье скроили умело, но приглядевшись, я понял, что пополнела она специфически. Что-то, даже очень многое, объяснялось: потому что ни жених, шофёр с киностудии, ни его родители, аборигены Закюсала, ни свадебные гости не имели ничего общего с прежней Танькой. То-то ее мать, доцент из Политехнического, не присутствовала. Знаком мне тут был только ее брат, очкарик в рекордных прыщах. Прыщи не уменьшились со времен Брехта, брат протянул мне мягкую руку и сказал: "Как сам себя чувствуешь, старик? Всё антик-плезир?"
|
|
Позже я догадался, что меня позвали как представителя образованного сословия для укрепления статуса невесты: все остальные Татьянины знакомые, бывшие возмущенными свидетеля ее падения и мезальянса, отпали. Меня, надолго выпавшего из жизни по случаю армейской службы, никакое знание не обременяло.
На столах обильно разложились изделия сельской кулинарии — пироги, кулебяки, жирные мяса, горы цыплят. С огородов Зайчика — картошка, помидоры, капуста, пучки сельдерея. В графинах — закрашенная черным бальзамом водка. Понесли подарки. Под общий громовой хохот — детскую коляску. Танька сильно покраснела и быстро взглянула на меня и еще — на высокого парня с рыжей бородкой в переливчатом галстуке, моряка дальнего плавания, как мне его только что представили. От родителей — румынский мебельный гарнитур, его так и вносили предмет за предметом. Места много: свадьбу устроили в гигантском ангаре местной пожарной части.
|
|
Обе алые машины отогнали на лужайку за зданием, там же сложили лестницы, рукава, топоры, лопаты, тремя высоченными стопками составили ярко-красные вёдра. Будучи сам уже полгода пожарным Рижского электромашиностроительного завода, я со знанием дела обследовал инвентарь, заглянул в каптерку, где на лавке беспорядочным ворохом лежали куртки, штаны, каски, пояса с огромными тусклыми бляхами. Убедился, что в случае какого-либо возгорания на Зайчике весь остров беспрепятственно сгорит дотла, и пошел знакомиться с коллегами. Караул в составе семи пожарных нес свое суточное дежурство за отдельным столом. Торжественность момента здесь ощущалась слабее, что естественно: я-то понимал, что в точно такой же деятельности проходила каждая смена, только обычно закуски меньше.
Подношение подарков продолжалось. Вазы чешского хрусталя, стриженые ковры, кастрюли. Моряк, выждав паузу, вынул из-под стола красную кофемолку. Все бросились смотреть, из кучи-малы слышались сдавленные крики: "Умеют же, как умеют!", "Вот одну на кухне поставить — и ничего не надо!", "Постой, она ж не на двести двадцать!", "А трансформатор, а трансформатор, у меня дома есть, сейчас принесу".
|
|
Бледный молодой человек, не глядя на жениха, протянул Татьяне журнальную репродукцию в самодельной багетной рамке — какая-то вода, мостик, цветы. "Тань, это твоя любимая, помнишь?" Жених нахмурился, невеста зарозовела. Брат снял очки, вгляделся и веско произнес: "Клод Моне. Импрессионизм".
Появился поп. Диковинность нарастала. Оказывается, утром Татьяна со своим шофером венчались в церкви Александра Невского на Ленина. Поп попел немного и сел с родителями. Пир был пущен.
После мяса и овощей стол густо покрыли сласти. К этому времени обстановка сделалась непринужденной. Караул устал, а поскольку на дежурстве, то все семеро привычно и умело заснули, кто где сидел. Моряк открыто перемигивался с невестой, а поймав мой взгляд, отнес его к галстуку и с достоинством сказал: "Ага, "Тревира". Других не ношу".
В открытые ворота ангара было видно, как у пожарной машины надрывно блюет бледный даритель импрессионизма. Брат заводил со мной интеллигентный разговор: "Как дела в мире животных, старик? Ну и что мы думаем о Маркесе? Имею в виду, разумеется, Габриэля Гарсию". Моряк взял гитару, заложил спичкой две струны, оставив четыре под аккорд, вынул изо рта трубку и запел: "У Геркулесовых столбов лежит моя дорога..." Танька смотрела на него во все красивые глаза, приоткрыв красивый рот. Жениха в дальнем углу инструктировали по мебельной сборке. На караульный стол водрузили радиолу "Дзинтарс", врубили на полную мощность забытое и сиплое, пожарная охрана не шелохнулась. Начались танцы.
|
|
Средний возраст свадебной публики приближался к пенсионному: понятно, что пригласили островной истеблишмент, к которому принадлежала семья жениха. Распуская пояса на вздувшихся животах, вихрем закружились потные королевы Зайчика и их лысые мужья в черных костюмах. Сквозь бешено несущиеся пары протолкался, подняв бокал, отец жениха, завопил "Моя Марусечка, попляшем мы с тобой!" и с видом удальца ударился вприсядку, не выпуская бокала. Его Марусечка неожиданно проворно пустилась в пляс, сложив руки под тяжелыми грудями. Бобина докрутилась до конца, большая стая мясистых баб приземлилась на лавке вдоль стены и, вытягивая шеи, запела — "Черные глаза", "Счастье мое", "Лунную рапсодию". Ополоумев от вытья, я побрел наружу.
Ранний августовский вечер был дивно хорош. Перемещение во времени и пространстве происходило ощутимо. Подняв голову, можно было разглядеть на левом берегу Даугавы серые полчища заводов, на правом — шпили Домского собора и церкви Екаба, но если не поднимать и смотреть перед собой — средняя полоса, какой-то Валдай, другая эпоха. Удивление и водка с бальзамом соединились, меня повело, руки ухватились за что-то, это что-то пошатнулось тоже, и вдруг все страшно, раскатами, загремело. Я зажмурился, а когда открыл глаза, увидел картину, за которую дорого бы дал Моне: на широкой зеленой лужайке валялись десятки алых пожарных ведер.
В каптерке кто-то громко ойкнул, я распахнул дверь. Спиной ко мне стоял моряк с закинутой через плечо переливчатой "Тревирой", а перед ним — Танька Маторина. Фата сбита набок, но длинное подвенечное платье в порядке, только над головой невесты с красного пожарного багра свисали колготки.
Увидев, как на шум рухнувших ведер из ангара выбежали гости и жених, я пошел прочь. Сзади доносилось о Марфуше, которая замуж хочет. На завалинках досиживали вечерок местные жители, под ногами вяло бродили собаки, избы готовились к погружению в благополучный сон, и поскольку все остальное поэт описал совершенно точно, наверное, где-то на крылышках парила мораль.
УПАКОВКА ИДЕИ
Владимир Маяковский 1893-1930
Во весь голос
Первое вступление в поэму
Уважаемые
товарищи потомки!
Роясь
в сегодняшнем
окаменевшем говне,
наших дней изучая потемки,
вы,
возможно,
спросите и обо мне.
И, возможно, скажет
ваш ученый,
кроя эрудицией
вопросов рой,
что жил-де такой
певец кипяченой
и ярый враг воды сырой.
Профессор,
снимите очки-велосипед!
Я сам расскажу
о времени
и о себе.
Я, ассенизатор
и водовоз,
революцией
мобилизованный и призванный,
ушел на фронт
из барских садоводств
поэзии —
бабы капризной.
Засадила садик мило,
дочка,
дачка,
водь
и гладь —
сама садик я садила,
сама буду поливать.
Кто стихами льет из лейки,
кто кропит,
набравши в рот —
кудреватые Митрейки,
мудреватые Кудрейки
кто их, к черту, разберет!
Нет на прорву карантина —
мандолинят из-под стен: "
Тара-тина, тара-тина, т-эн-н..."
Неважная честь,
чтоб из этаких роз
мои изваяния высились
по скверам,
где харкает туберкулез,
где блядь с хулиганом
да сифилис.
И мне
агитпроп
в зубах навяз,
и мне бы
строчить
романсы на вас —
доходней оно
и прелестней.
Но я
себя
смирял,
становясь
на горло
собственной песне.
Слушайте,
товарищи потомки,
агитатора,
горлана-главаря.
Заглуша
поэзии потоки,
я шагну
через лирические томики,
как живой
с живыми говоря.
Я к вам приду
в коммунистическое далеко
не так,
как песенно-есененный провитязь.
Мой стих дойдет
через хребты веков
и через головы
поэтов и правительств.
Мой стих дойдет,
но он дойдет не так, —
не как стрела
в амурно-лировой охоте,
не как доходит
к нумизмату стершийся пятак
и не как свет умерших звезд доходит.
Мой стих
трудом
громаду лет прорвет
и явится
весомо,
грубо,
зримо,
как в наши дни
вошел водопровод,
сработанный
еще рабами Рима.
В курганах книг,
похоронивших стих,
железки строк случайно обнаруживая,
вы
с уважением
ощупывайте их,
как старое,
но грозное оружие.
Я
ухо
словом
не привык ласкать;
ушку девическому
в завиточках волоска
с полупохабщины
не разалеться тронуту.
Парадом развернув
моих страниц войска,
я прохожу
по строчечному фронту.
Стихи стоят
свинцово-тяжело,
готовые и к смерти,
и к бессмертной славе.
Поэмы замерли,
к жерлу прижав жерло
нацеленных
зияющих заглавий.
Оружия
любимейшего
род,
готовая
рвануться в гике,
застыла
кавалерия острот,
поднявши рифм
отточенные пики.
И все
поверх зубов вооруженные войска,
что двадцать лет в победах
пролетали,
до самого
последнего листка
я отдаю тебе,
планеты пролетарий.
Рабочего
громады класса враг —
он враг и мой,
отъявленный и давний.
Велели нам
идти
под красный флаг
года труда
и дни недоеданий.
Мы открывали
Маркса
каждый том,
как в доме
собственном
мы открываем ставни,
но и без чтения
мы разбирались в том,
в каком идти,
в каком сражаться стане.
Мы
диалектику
учили не по Гегелю.
Бряцанием боев
она врывалась в стих,
когда
под пулями
от нас буржуи бегали,
как мы
когда-то
бегали от них.
Пускай
за гениями
безутешною вдовой
плетется слава
в похоронном марше —
умри, мой стих,
умри, как рядовой,
как безымянные
на штурмах мерли наши!
Мне наплевать
на бронзы многопудье,
мне наплевать
на мраморную слизь.
Сочтемся славою —
ведь мы свои же люди,
пускай нам
общим памятником будет
построенный
в боях
социализм.
Потомки,
словарей проверьте поплавки:
из Леты
выплывут
остатки слов таких,
как "проституция",
"туберкулез",
"блокада".
Для вас,
которые
здоровы и ловки,
поэт
вылизывал
чахоткины плевки
шершавым языком плаката.
С хвостом годов
я становлюсь подобием
чудовищ
ископаемо-хвостатых.
Товарищ жизнь,
давай
быстрей протопаем,
протопаем
по пятилетке
дней остаток.
Мне
и рубля
не накопили строчки,
краснодеревщики
не слали мебель на дом.
И кроме
свежевымытой сорочки,
скажу по совести,
мне ничего не надо.
Явившись
в Це Ка Ка
идущих
светлых лет,
над бандой
поэтических
рвачей и выжиг
я подыму,
как большевистский партбилет,
все сто томов
моих
партийных книжек.
[1930]
Непревзойденная в русской поэзии афористичность. Подсчитывать как-то глупо, но и на глаз видно, что даже в "Горе от ума" вошедшие в язык словосочетания идут не столь часто и густо. Таков был способ словоизъявления Маяковского.
В романе Достоевского с особо примечательным в данном случае названием "Подросток" есть слова: "Князь был немного ограничен и потому любил в слове точность". Тяготение к формулам — неумение и боязнь показать работу мысли, желание скрыть процесс, выдав уже готовую продукцию: в конечном счете, свидетельство интеллектуальной неуверенности, слабости, подростковости. Броскость формулировки слишком часто затушевывает невнятицу и сомнительность высказанной идеи, шаткость устоев. Любивший и почитавший Маяковского Пастернак послал ему письмо с безжалостным пожеланием освободиться от "призрачной и полуобморочной роли вождя несуществующего отряда на приснившейся позиции". Это было в апреле 28-го, за два года до апреля 30-го, когда Маяковский все свои поэтические и человеческие двусмысленности устранил.
При чтении всего Маяковского возникает ощущение, что в последние годы громкими эффектными лозунгами он оглушал не столько читателя и слушателя (выдающийся эстрадник!), сколько себя.
Не помню точно, когда именно проходили "Во весь голос" в школе, но отчетливо вспоминаю свою растерянность: ни о каком социализме не могло быть речи в моем умственном обиходе, но впечатление было сильное, такие лозунги завораживали. Презираемые призывы срабатывали только в подаче Маяковского.
Подобных примеров не так уж много, и каждый раз вопрос отношения и оценки сложен. Диего Ривера, Лени Рифеншталь, Сергей Эйзенштейн — великие мастера художественной пропаганды. Какое из двух последних слов значительнее и важнее? Только застывшие кадры остались от уничтоженного эйзенштейновского фильма "Бежин луг", но и по ним видно, как празднично наряден эпизод разорения храма, как евангельски благостен Павлик Морозов, как противоположны тут эстетика и этика, вызывая разом чувство восторга и омерзения.
Все эти образцы узнаешь с возрастом, а Маяковский приходит в ранней юности, и он такой один. Скажем, самый почитаемый советский святой — Павка Корчагин, чью агиографию заставляли не только досконально знать, но и частично заучивать наизусть, как стихи (беспрецедентный случай даже для инквизиторской советской школы), меня очень раздражал. Таких альтруистических невротиков-мазохистов я никогда не видел, о таких в окружающей действительности не слышал, представить мог и могу только умозрительно. Подобные встречались в раннем христианстве: сохранились послания епископов I—II веков, которые обращались к пастве с увещанием не доносить римским властям на самих себя, чтобы отправили на мученическую казнь.
Кроме того, попытки отделить подвижника от идеи его подвига — едва ли состоятельны. Говорят, что нынешнему российскому обществу остро требуются свои Павки Корчагины, чтобы создать противовес всеобщему засилию потребительства и неверия ни во что. Но где теперь взять идею, на протяжении веков уравнительно-аскетическую, которая бы воодушевила таких новых героев? Помощь слабым и бедным — дело в российском случае если не государства, еще авторитарного и дикого, то частной благотворительности, то есть богатых, а значит, циничных. Есть и просто энтузиасты, но в нормальной стране человек, включающий общественное служение в круг своих личных интересов, — опять-таки частное лицо, частным же образом действующее.
Трудно вообразить себе подвижника либеральных ценностей. Сама либерально-демократическая концепция — рационалистична, предполагает разномыслие и компромисс: то, что у подвижника отсутствует по определению. Если он истово одержим идеей, а только тогда и совершается подвиг, то столь же искренне увлечен тем, чтобы сделать своими единомышленниками окружающих. Завышенные требования к себе рано или поздно с неизбежностью распространяются на других. Аскеза часто сопровождается агрессией и нетерпимостью. Но даже на российской почве не для всех извращенное умение (будь то война, экономика или футбол) — завести себя в беду, чтобы потом самоотверженно из нее выкарабкиваться. Как там у Маяковского: "Работа трудна, работа томит. / За нее никаких копеек. / Но мы работаем, будто мы / делаем величайшую эпопею". Тем и был мне отвратителен Корчагин, что не только сам ложился на рельсы, а клал рядом других.
Не хотелось на субботник, не хотелось в эпопею без копеек, на рельсы не хотелось, хотелось, как тогда еще не существовавшему Веничке, найти уголок, в котором не всегда есть место подвигам. А Маяковский позволял любоваться всей этой ненужной героикой издали, привлекая блестящей товарной упаковкой. Его остроумные и находчивые образы запомнились и вошли в язык. "Во весь голос" — пример из лучших, с самого начала: "роясь в сегодняшнем окаменевшем говне", "очки-велосипед", "о времени и о себе", "доходней оно и прелестней", "на горло собственной песне", "как живой с живыми говоря", "весомо, грубо, зримо", "как в наши дни вошел водопровод, сработанный еще рабами Рима"... Стоп, придется снова переписывать подряд.
При этом у Маяковского, особенно взятого на всей его протяженности — от "Ночи", "Порта", "А вы могли бы?" до конца — в громыхающих девизах последних стихов очень слышна натужность: вместо поэтической отваги — поэтическая техника, что почти всегда означает пустоту. Как сказала Надежда Мандельштам, "ведь есть же люди, которые пишут стихи не хуже поэтов, но что-то в их стихах не то, и это сразу ясно всем, но объяснить, в чем дело, невозможно". Она все же поясняет: "Есть люди, у которых каждое суждение связано с общим пониманием вещей. Это люди целостного миропонимания, а поэты принадлежат, по всей вероятности, именно к этой категории, различаясь только широтой и глубиной охвата". В таком смысле поздний Маяковский, утрачивая целостное миропонимание, вообще понимание того, что творится вокруг, наглядно переставал быть поэтом, хотя продолжал писать стихи гораздо лучше подавляющего большинства занимавшихся этим делом.
Дата добавления: 2019-02-12; просмотров: 113; Мы поможем в написании вашей работы! |
Мы поможем в написании ваших работ!