ПИСЬМЕННОЕ НАРОДНОЕ ТВОРЧЕСТВО 2 страница



Пролетарское городское жилье мало отлича­лось от сельского. Коммуналка побуждала к дере­венской организации пространства: все в одной комнате, которая разом и гостиная, и столовая, и спальня для нескольких человек, и мастерская для побочного промысла и домашних поделок. Внутренняя скученность при этом сочеталась с внешней открытостью и проницаемостью. В ком­муналке дивным образом сошлись крестьянская изба и дворянская анфилада: очень тесно и все нараспашку.

Коммуналку пытались вписать в народную традицию: во-первых, в какой-то особый демо­кратический коллективизм, во-вторых — в клима­тическое почвенничество (у нас холодно, потому живем тесно). Наша семья переехала в отдельную квартиру, когда мне было девятнадцать лет, и я знаю, что была даже правда в слезливых га­зетных очерках о том, как не хотят расселяться многолетние соседи. Не только коммунальная дружба, но и коммунальная вражда становилась сутью и стилем жизни — своего рода стокгольм­ский синдром.

Однако на длинной дистанции всегда побеж­дает норма, она и победила, когда в годы поздне­го сталинизма "буржуазная" модель стала закон­ной. Фильм "Весна", поставленный в 1947 году, я впервые увидел лет на тридцать позже, но сразу узнал то, что увидел. В пятом классе Сашка Ко­зельский пригласил на день рождения, и когда мы вышли, физкультурник Колька Бокатый злобно сказал: "Вот же богато живут, гады". Козельский, сын академика, существовал в пыш­ных декорациях "Весны". Советский голливудец Александров воспроизвел в обиходе советской научно-художественной элиты миллионерскую роскошь, с прислугой и лимузинами. Идея была проста, но на идеологической поверхности стра­ны нова: верно служишь — много получаешь. Иерархия ценностей в системе наград и привилегий оставалась всемирно общепринятой: глав­ное — просторное добротное жилье. Важно, что роль советской аристократки в "Весне" исполня­ла любимица зрителей Любовь Орлова, та самая, которая прочно запечатлелась простой девушкой из "Веселых ребят" и "Светлого пути", боровшей­ся с мещанами. Те же герои помещались в но­вый антураж.

Лучшим подтверждением, что Россия, при всей своей изоляции, все же была частью мира, служат б0-е. Странно и удивительно, но в СССР в эти годы шла такая же социальная (молодеж­ная, сексуальная, музыкальная) революция, как в Штатах или Франции, с понятными по­правками, конечно. Решающим стало открытие Запада.

Дом преобразился решительно. Хлынул поток вещей с клеймом "Мade in...": бытовая техника, плитка для облицовки ванной, посуда, как ми­нимум — заграничная бутылка с пробкой на вин­те. В воспоминаниях певицы Галины Вишневской история о том, как выдающийся музыкант со своей прославленной женой везут через всю Европу кафельную плитку на крыше автомоби­ля, преодолевая кордоны и заслоны. Самое примечательное — и через годы ощущение гордос­ти, а не унижения.

С другой стороны, "буржуазность" позднего сталинизма трактовалась как тяжесть и застой. Уютный быт мог удержать человека от духовных стремлений, как Корчагина — от строительства узкоколейки. Тогда-то и рубил Олег Табаков ме­бель буденновской шашкой. В сиротском алюминиево-пластмассовом интерьере органично ора­лось под гитару (без банта): "Ледорубом, бабка, ледорубом, Любка, ледорубом, ты моя сизая го­лубка". Дальние дороги, "милая моя, солнышко лесное". Из "Огонька" вырезали импрессиони­стов: что "Огонек" публиковал — то и вырезали.

С третьей же стороны, немедленно — как все­гда бывает с одновременно разными обличиями свободы — усилились поиски народных корней. Квартиры украсились иконами, прялками, луб­ком. В "Июльском дожде" Марианна Вертинская очаровательно танцует твист в лаптях. Грибо­едов за полтораста лет до этого потешался над смесью французского с нижегородским — и зря потешался: только так, шатаясь из стороны в сто­рону, прихватывая на ходу и по ходу отбрасывая, развивается любая культура.

При всей пестроте б0-х квартиры истинных шестидесятников походили одна на другую: ин­женера, артиста, физика, журналиста - потому прежде всего, что человека определяла не про­фессия, а хобби. Вовсе не оттого, что на первый план выходила частная жизнь, явленная в лич­ных склонностях, а потому, что человек обязан был быть гармоничным. У тебя профессия, тебя научили, а умеешь ли ты разжечь костер с одной спички, а играешь ли ты на гитаре, и вообще, где твой ледоруб?

Установка на отдельные квартиры была хо­роша, но сами квартиры в "хрущобах" — очень плохи. (Аналогично — со всеми другими соотно­шениями слова и дела, до сих пор, от Конститу­ции начиная.) Почему-то особенно огорчали со­вмещенные санузлы, что несомненно удобно, когда в квартире два-три человека, но если боль­ше, то неловко сидеть, когда рядом лежат.

Проблема гигиены находилась в небрежении, хотя прогрессивная книга "Твой дом, твой быт" рекомендовала "ежедневно мыть теплой водой с мылом все места, где может застаиваться пот". Но уж вопрос физиологических отправлений вос­принимался досадной помехой. На российскую целомудренность наложилась общеевропейская викторианская. Меня в детстве озадачивал "Та­инственный остров" Жюля Верна: при дотошном описании устройства жилья в пещере — ни слова о сортире. Зощенко упоминает характерно: "Раз, говорит, такое международное положение и во­обще труба, то, говорит, можно, к примеру, убор­ную не отапливать". Повышенное внимание к этому делу было знаком чуждости: в "Молодой гвардии" для оккупанта "была сделана отдельная уборная, которую бабушка Вера должна была ежедневно мыть, чтобы генерал мог совершать свои дела, не становясь на корточки". На корточ­ки в те времена становилось подавляющее большинство населения страны. Не раз ходивший в первый год срочной службы "мыть толчки", дос­конально знаю, что в армии уборные строились в расчете 1 очко на 20—25 солдат. Нам хватало. Городские туалеты служили убежищем зимой: здесь выпивали и закусывали, в женских — тор­говали косметикой и одеждой, так что пользоваться сортиром по прямому назначению дела­лось неловко.

Домашний санузел — совмещенный или нет — украшался, для чего везли технику из соц- и же­лательно из капстран. Известный писатель-сатирик рассказывал, как долго объяснял сантехни­ку, что привез из Финляндии биде и оно только похоже на унитаз, но назначение другое. Выслу­шав, мастер веско сказал: "Ты чего мне тут гово­ришь? Мы что, пиздомоек не ставили? Да я их наизусть знаю". Успокоенный писатель ушел, а когда вернулся вечером, увидел, что биде акку­ратно вмонтировано заподлицо с полом.

Позитивистское мышление требовало "науч­ного" обоснования и гигиены, и эстетики. Инст­руктивные книги обосновывали то, что было, кажется, и так ясно: "Недостаток солнечного све­та может способствовать появлению таких забо­леваний, как малокровие, рахит у детей и пр. Грязные, запыленные стекла задерживают по­ловину солнечных лучей", "Портьеры не только защищают помещение от любопытных взглядов, но и служат хорошей тепловой и звуковой изоизо­ляцией", "Цветы в комнате украшают жилище. Кроме того, они в течение дня активно поглоща­ют углекислоту и выделяют много кислорода".

Понадобился брежневский застой, когда об­щественная безнадежность обратила человека к насущным личным нуждам — быт негласно, но необратимо реабилитировался. К тому же шести­десятники довели до пародии и обессмыслили атаки на мещан, объявив их источником всех социальных бед, в том числе фашизма и стали­низма. Обыватель, обставляющий квартиру, впи­сывался в цивилизованную норму, которой те­перь можно было не стесняться. И, что очень важно, — не бояться. Не то чтобы люди переме­нились — разложилась власть. Разложилась она давно, уже в 30-е революционеры стали бюро­кратами и обросли привилегиями, но сейчас это­го, по сути, не скрывали. В "холодной войне" по­бедили не ракеты, а ручки "паркер", зажигалки "ронсон", джинсы "ли", машины — не "жигули", а "тойота", а лучше "мерседес", добротная мебель, просторная квартира, дача. Победила идея жиз­ни, то есть идею победила жизнь.

На широчайшем уровне — от зажиточного колхозника до городского интеллигента и провинциального партбюрократа — предметами вожделения были хрусталь, большой ковер (или безворсовый "палас"), мебельный гарнитур юго­славского или румынского производства. На вы­соком столичном уровне появлялись вещи из Западной Европы и Штатов: электроника, кухон­ная техника. Невыездных по мере сил обслужи­вала Прибалтика: транзисторы, магнитофоны, а также подсвечники, вазы, пепельницы, вешалки — вообще мелкие бытовые предметы, обилие кото­рых подтверждало полный отказ от аскетической модели дома. Среди элиты выше "фирменной" мебели ценилась антикварная, само наличие павловского инкрустированного столика было пропуском в высший круг. В таких домах на сте­нах висели живописные подлинники: русских академистов конца XIX века либо современных художников, которым уже было принято заказы­вать портреты членов семьи.

Человек на всех уровнях полюбил жить бога­то и нарядно — попросту полюбил жить! Как пи­сал по сходному поводу Зощенко: "Получилось довольно красиво. Не безобразно, одним словом. Морда инстинктивно не отворачивается".

За прошедшие годы переменилось многое: психика, эстетика, акустика, оптика. Как-то я шел в районе московских новостроек. Красная неоновая вывеска прочитывалась издалека: "Тиг­ровый центр". И только через полсотни метров сообразил, что все-таки "Торговый центр". Дру­гая пошла жизнь: в конце концов, почему бы и нет, отчего бы тиграм не иметь своего центра?

В свое время Галич пел: "Мы поехали за го­род, а за городом дожди, а за городом заборы, за заборами вожди". Сейчас заборов стало еще боль­ше, вокруг той же Москвы, но это уже иное.

Дома под Москвой, Питером, Екатеринбур­гом, Нижним — особое российское явление: гиб­рид старой русской усадьбы с американским при­городом. Ведь это не уединенная бунинская Орловщина, а каких-нибудь полчаса-час от цен­тра. Стилистический ориентир — начало XX века, но психология обитателей иная. Они жмутся друг к другу, потому что своя собственная надежная охрана по карману очень немногим, и они собираются вместе, неуютно ставя дома тесным ряд­ком: сообща обороняться. Миллионерская комму­налка. Дачные поселки обнесены крепостными стенами, у ворот шлагбаумы, псы, автоматчики. Красивая жизнь куплена, но за нее страшно. Не помещичьи усадьбы, а феодальные замки среди крестьянских полей. Там, за заборами, воссозда­ется жизнь, о которой надолго забыли, но Бунин все-таки писал о той собаке, которая лежит у ка­мина, а не рвется у шлагбаума с поводка.

  

 

ПЕСНЯ ПАМЯТИ

  

Александр Блок  1880—1921

  

    Девушка пела в церковном хоре

О всех усталых в чужом краю,

О всех кораблях, ушедших в море,

О всех, забывших радость свою.

Так пел ее голос, летящий в купол,

И луч сиял на белом плече,

И каждый из мрака смотрел и слушал,

Как белое платье пело в луче.

И всем казалось, что радость будет,

Что в тихой заводи все корабли,

Что на чужбине усталые люди

Светлую жизнь себе обрели.

И голос был сладок, и луч был тонок,

И только высоко, у царских врат,

Причастный тайнам, — плакал ребенок

О том, что никто не придет назад.

   

Август 1905

Cтранно вспомнить: в моих юноше­ских разгульных компаниях часто чи­тали стихи. Не свои, сами не писали: кроме чепухи на случай, ничего тако­го не было. Чаще всего звучали Есе­нин и Блок. Выбор понятен — по совпадению ин­тересов, хотя пили все разное: мы — бормотуху, Есенин — водку, Блок — порядочное вино ("Нюи" елисеевского разлива №22", уточняет Георгий Иванов), но объединяла увлеченность. Соответ­ственно и читали "Москву кабацкую", а из Бло­ка — "Незнакомку" с ее истиной в вине; "Я при­гвожден к трактирной стойке. / Я пьян давно. Мне всё — равно"; "В ресторане".

Блок звучал слишком красиво, особенно про черную розу в бокале, но базовые установки — верные и знакомые. Как и алкоголические симп­томы, о которых мы в ту пору не знали: он был все заносивший в записную книжку патологиче­ский аккуратист и педант, подобно Веничке Еро­фееву и Довлатову. Красивость же в юности не мешает: небо сине, лица розовы, впечатления зелены. Отторжение начинается потом — словно приводя окружающее в единое серенькое соответствие. Услышав строки "В кабаках, в пере­улках, в извивах, / В электрическом сне наяву / Я искал бесконечно красивых / И бессмертно влюбленных в молву", Куприн почтительно спро­сил Блока: "Почему не в халву?" Со временем ощущение приторности возникло и росло, стало казаться, что даже по лучшим блоковским сти­хам кусками и крошками разбросана халва.

А тогда, в пьяном стихобормотании, меня почти непременно просили: "Прочти про девуш­ку в белом", и я заводил томительную мелодию чуть сбивчивого — правильно, жизненно сбивчи­вого! — ритма, в которой слышалось то, что толь­ко можно услышать в семнадцать лет. Когда сил столько, что трехдневная бессонная гульба ни­почем, но драма нужна, потому что она нужна всем и всегда, вообще необходима, и чужая несбыточная мечта идет в дело, и этот всхлип за счет Блока, спасибо ему.

Очень важно помнить, что чувствовал рань­ше. Возродить эмоцию не получается, ощутить заново то, что восхищало, волновало, возмуща­ло, — нельзя, но восстановить, что именно и как  именно восхищало, волновало, возмущало, — это возможно. Оттого и способен воспринять, напри­мер, следующие поколения, без гнева или снис­хождения, а с пониманием, памятуя о том, ка­ким был сам.

Уже никогда не затуманиться от девушки в белом, лишь с благодарностью вспомнить и Бло­ка с его песней об усталых и забывших, и себя того, какого нет и не будет. С годами главным чувственным переживанием становится память.

 

ЛЮБОВНЫЙ МАСШТАБ

  

Александр Блок  1880—1921

Незнакомка

  

    По вечерам над ресторанами

Горячий воздух дик и глух,

И правит окриками пьяными

Весенний и тлетворный дух.

Вдали, над пылью переулочной,

Над скукой загородных дач,

Чуть золотится крендель булочной,

И раздается детский плач.

И каждый вечер,

за шлагбаумами,

Заламывая котелки,

Среди канав гуляют с дамами

Испытанные остряки.

Над озером скрипят уключины,

И раздается женский визг,

А в небе, ко всему приученный,

Бессмысленно кривится диск.

И каждый вечер друг единственный

В моем стакане отражен

И влагой терпкой и таинственной,

Как я, смирён и оглушен.

А рядом у соседних столиков

Лакеи сонные торчат,

И пьяницы с глазами кроликов

"In vino veritas!" - кричат.

И каждый вечер, в час назначенный

(Иль это только снится мне?),

Девичий стан, шелками схваченный,

В туманном движется окне.

И медленно, пройдя меж пьяными,

Всегда без спутников, одна,

   Дыша духами и туманами,

Она садится у окна.

И веют древними поверьями

Ее упругие шелка,

И шляпа с траурными перьями,

И в кольцах узкая рука.

И странной близостью закованный,

Смотрю за темную вуаль,

И вижу берег очарованный

И очарованную даль.

Глухие тайны мне поручены,

Мне чье-то сердце вручено,

И все души моей излучины

Пронзило терпкое вино.

И перья страуса склоненные

В моем качаются мозгу,

И очи синие бездонные

Цветут на дальнем берегу.

В моей душе лежит сокровище,

И ключ поручен только мне!

Ты право, пьяное чудовище!

Я знаю: истина в вине.

   

24 апреля 1906, Озерки

Прочел очень рано, как раз в то вре­мя, когда увлеченно рассматривал материнский — мать была врач — четырехтомный атлас анатомии. Особенно разворот, где слева изо­бражались "половые органы девицы" — так и бы­ло написано под картинкой, а справа — "поло­вые органы женщины". Слева значилось — 1:1, справа — 4:5. Так я навсегда осознал, что такое масштаб.

Незнакомка мне тоже понравилась, хотя была куда менее конкретной. Портрета нет: перед нами — словно фанерный щит курортного фото­графа с прорезью для головы. Но как писал бла­женный Августин: "Я еще не любил, но уже лю­бил любовь и, любя любовь, искал, кого бы полюбить". У незнакомки синие глаза, тонкая та­лия и узкая рука. Неплохо, но немного. Немного, но достаточно. Не было и нет сомнения, что она — завораживающая красавица. Портрет дан через впечатления оцепеневшего от восторга наблюда­теля.

Как остроумно замечено одним историком, "любовь - французское изобретение XII века".

Речь идет о начале идеализации женщины. В пер­вую очередь об очеловечивании образа Мадонны: от неземного условного образа — к прелестному реалистическому, где материнство соединяется с женственностью. Французские, точнее прован­сальские, трубадуры много взяли у арабов, с их поэтическим тезисом: только рабы любви явля­ются свободными. Уничижение во имя любви — высшая степень благородства. Объектом обожа­ния для трубадура чаще всего служила замужняя женщина, и то, что шансы сводились к нулю — возвышало воздыхателя. Высокую поэзию по­рождала идея недостижимости, которая сочета­лась с идеей вознаграждения за подвиги во имя любви, по принципу "она меня за муки полюби­ла". Эротическую любовь — spiritus motor, духов­ный двигатель мира, превращающий хаос в гар­монию, — хорошо знали древние. Подробно об этом — у Лукреция. По-русски выразительнее все­го у Мандельштама: "И море, и Гомер — все дви­жется любовью". Даже море!

Время женщин по-настоящему наступило в XX веке. В предыдущем столетии его приход под­готовили установки романтизма — личная судьба важнее общественной, эмоции выше разума, по­рыв плодотворнее познания. Но нужен был XX век, в котором войны, революции и диктату­ры окончательно скомпрометировали рациональ­ное мышление, что всегда было прерогативой мужчины. Соответственно возросло значение интуиции и инстинкта — качеств женщины.

Живший на грани эпох Блок, поэт из профес­сорской семьи, трубадур-позитивист, не только поклонялся Прекрасной Даме, но и проводил опыты по созданию прекрасных дам из подруч­ного материала.

Довольно рано я догадался, что Незнакомка — блядь. Помню, такая трактовка вызывала возму­щенный протест девушек, за которыми я ухажи­вал в свои пятнадцать — понятно, читая стихи и давая по ходу пояснения. Следить, как она про­ходит меж пьяными, было почти так же возбуж­дающе, как рассматривать анатомический атлас. Но у моих подруг эта текстология отклика не находила. Хотя в результате привлекала, как любой порок.

В то время я еще не читал блоковских запис­ных книжек и писем, где много об этих Озерках и прочих местах отдыха. "18 июля. Пью в Озер­ках... День был мучительный и жаркий — напи­ваюсь... 27 июля. Напиваюсь под граммофон в пивной на Гороховой... 6 августа. Пью на углу Большого и 1-й линии... Пьянство 27 января — надеюсь — последнее. О нет: 28 января".

Как сказал наш ответственный квартиросъем­щик полковник Пешехонов, когда я ночью сшиб с гвоздя в коридоре эмалированный таз: "Где пьянство, там и блядство". Это прозвучало нело­гично в тот момент, но вообще, по сути, справед­ливо — по крайней мере, в отношении Блока.


Дата добавления: 2019-02-12; просмотров: 105; Мы поможем в написании вашей работы!

Поделиться с друзьями:






Мы поможем в написании ваших работ!