Глава первая. ЛЕНИНГРАД: БЛОКАДА 7 страница



 

Дневник Леры Игошевой

 

     ...В блокадном городе живет девочка Лера, ей 14 лет. Её подругу – из этого же подъезда, дочку домоуправа – зовут Ниной. «Однажды через Нину нам с мамой предлагают продать за хлеб мою книжную полку и коврик над кроватью, причём этот кто‑то жестоко торгуется, даёт низкую цену...» Игошевы продают. Приехав спустя годы после войны в Ленинград, Лера, уже Троценко по мужу, заходит в гости к повзрослевшей Нине и видит в комнате свою полочку и свой коврик...        

     В тот момент «в душе что‑то отвалилось». Потрясло даже не то, что мама‑управдом и дочь жили на карточки «мёртвых душ», а то, что при этом они ещё торговались – со своими же... «Пусть это останется на их совести», – говорит уже сегодня Валерия Николаевна, жительница Владивостока.        

     Вместе с мамой она эвакуировалась в 1942 году по Дороге жизни, поступила в Онежскую военную флотилию, затем во фронтовой госпиталь. Закончила математический факультет Ленинградского университета и более полувека преподавала математику в Политехническом институте на Дальнем Востоке.        

     Но и совесть Леры болит, болит до сих пор. Её мама тоже работала в домоуправлении бухгалтером, и у Игошевых также появлялись дополнительные карточки. «Я пытаюсь успокоить свою совесть тем, что мы не только не приобретали вещи за добавочный хлеб, а это был мизер, который не спас папу от голодной смерти». «Мама» и «Папа» в дневнике Леры – всегда с большой буквы.        

     Дневник Леры Игошевой, который она спасала от воздушных тревог, унося с собой в убежище в кармане, пришитом к изнанке пальто, дневник, в котором описывает, как семья, не глядя друг другу в глаза, ест кошку... а спустя несколько дней ест другую уже почти спокойно, этот дневник несколько лет назад издала небольшим тиражом дочь Татьяна. Сейчас он в нашей книге.    

 

12 августа 1941 года. (...) Это было 22 июня утром в Москве. Мы: я, Мама и Папа, а также дядя Паля с семьей – мирно завтракали в столовой, собираясь затем все вместе идти гулять. Около одиннадцати часов передали, что скоро будет транслироваться по радио речь В. М. Молотова. Мы очень удивились и приготовились к неожиданности. Но она превзошла все ожидания. В своей речи Вячеслав Михайлович сказал, что Германия без объявления войны напала на СССР в 4 часа утра 22 июня.

С этого момента все и пошло кувырком. Мы быстро собрались и в ту же ночь выехали в Ленинград, т. к. Папе надо было явиться в военкомат.

31 августа 1941 года. (...) Но время теперь такое тяжелое, люди нервные, раздражительные, и мне вдруг стало казаться, что Мама и Папа совсем не любят меня. Они часто сердились, и я, в конце концов, стала чувствовать, что не люблю их. Недавно Папу взяли на окопы, а у нас с Мамой произошло «объяснение». Поругавшись с ней, я, немножко, правда, театрально и надуманно, сказала: «Ты думаешь, я люблю тебя?.. А любить‑то ещё так хочется...» Это произвело на Маму, да и на меня большое впечатление, я заплакала, и мы потом помирились. Я немного успокоилась, и стало лучше. Еще опишу один случай. Я потеряла талоны от карточек на 200 г мяса и 200 г сахару. Мама посердилась, и я решила не есть сахара и масла – пила пустой чай, ела простую булку. К удивлению, это было не так трудно. Я выдержала дней 8‑10. Потом пришлось кончить диету, т. к. Мама стала сердиться.

Сейчас дома все благополучно. Живем с Мамой дружно, почти не ссорясь. (...)

9 сентября 1941 года. Спешу все описать.

Вчера ленинградцы получили боевое крещение. Тревога началась в 7 ч. вчера. Я, как обычно, пошла считать людей, вдруг воздух задрожал, раздалась стрельба из зениток, слышались разрывы бомб вдалеке, в воздухе появились немецкие самолеты. Меня стрельба застала на лестнице, ведущей к бомбоубежищу. Я не могу определить, а тем более написать, какие чувства овладели мной. Знаю только, что ноги и руки дрожали, а сама я старалась не бояться. (...) Тревога длилась часа полтора. Вначале самолеты летели, и был бой прямо над нашей улицей, нашим двором. Все небо было усеяно мелкими белыми облачками от взрывов зенитных снарядов. Затем бой удалился от нас, выстрелы стали слабее, а издалека, со стороны Невского, но гораздо дальше, стали видны два огромных столба дыма. Дым поднимался кверху, расходился тучей, и скоро все небо покрылось темным облаком с краями, розовеющим от вечернего солнца. Чем‑то роковым казалась эта туча. Мы, связисты и санитары, сделали все, что могли: приготовили медикаменты, помогали в убежище, «ободряли» людей, боевой службы нам пока нести не пришлось. (...)

Ну а сейчас вот я пишу в дневник. Сердце тревожно бьется при звуке, похожем на звук полета бомбы, не за себя, конечно, но бьется. Я теперь стараюсь привыкать быть спокойнее, мне не верится, что что‑нибудь может со мной случиться, я теперь, пожалуй, верю в судьбу и... Сейчас схожу за завтрашним хлебом. Затем буду приготовляться – сошью карман для сухариков и т. д. Не решила еще, брать ли во время тревоги с собой дневник. Пожалуй, возьму.

19 сентября 1941 года. (...) Девочки что‑то говорили о том, что неплохо бы выпустить стенгазету «Боевой листок». Я тоже присоединилась к ним. Мира хотела провозгласить меня редактором. С этим я, конечно, не согласна. И вообще не знаю, выйдет ли что‑нибудь из этой затеи – ведь надо привлекать кого‑то взрослого, даже партийного. Но если выйдет, я буду деятельным членом – ведь это моя «профессия», мне это так нравится...

Пришел Адольф Гейн. Он теперь уже вполне «молодой человек». Теперь (по делу, конечно) он часто заходит в контору. Мне кажется, есть что‑то общее между ним и Женей Д. А может быть, я это просто придумала. Какая я глупая.

Злюсь. Страшно дико злюсь. Хоть бы начали стрелять, и... Мама, словно на привязи, держит меня около себя. Я хотела сесть рядом с Миррой, а она не позволила. Нина принесла книжку и читает с Миррой.

Как глупо получается. У стола сидят девочки, беспечные, оживленные, а в проходе между кроватями торжественно восседает Ира с матерью и я со своей Мамой.

К черту. Я придумываю, как дать выход моей злости. Попытаюсь сходить к Папе на чердак.

20 сентября 1941 года. (...) Я, Лера Игошева, в эти суровые дни, перед своим дневником торжественно обещаю, что буду энергична, выдержанна, настойчива при достижении своих целей; буду с пользой и экономно проводить время: буду вежлива, опрятна и вообще культурна; буду по возможности продолжать свое образование и буду и дальше вести этот дневник.

4 октября 1941 года. (...) Теперь о дневнике. С ним получилась целая история. Я во что бы то ни стало хочу, чтобы в тревогу ночью он был со мной – гораздо увереннее, приятнее себя чувствуешь. Ведь почти двух‑годовой дневник мне так дорог... Я пришила его к пальто, но Мама не позволила носить, сердилась; пришлось отпороть. Потом я сшила пояс и привесила дневник около резинок. Это было довольно неудобно, а Мама опять увидела и рассердилась. Теперь я беру его с собой совсем официально – в газете ношу каждую тревогу. Мама хоть и не совсем довольна, но не спорит, мне это и надо. В крайнем случае отдам на время Нине на хранение, но этого делать очень, очень не хочется, т. к. Нина о самом существовании дневника... Однажды, когда я еще носила его в пальто, у нас произошёл большой разговор. Нина высказывала догадки, говорила, что это документы, книга, заверение в дружбе... дневник... и другое. Я отрицала все это и последнее. Что поделаешь. Я вынуждена была соврать (как соврала Майке и Каре). Нине я только сказала, что это единственное, чем я не могу поделиться даже с ней, моей подругой.

Итак, что бы ни было, дневник со мной. Это уже утешает и придает бодрость.

 

 

 

 

Папу его любимые жена и дочь Лера не уберегли... И сами прошли по самой кромочке смерти.

       Фото из архива В. Троцина         

 

 

7 октября 1941 года. Ночь. Дежурю в конторе. 5‑го, в выходной, мы с Папой кушали в «Астории». Стояли часов 6 в очереди, поели очень неважно. «Астория», «Астория»... Я первый раз была в большом ресторане и весьма разочаровалась. Мы сидели за столиком с англичанами (судя по языку). Они мне не понравились, особенно мужчины.

Мы с Папой теперь решили больше не стоять в очередях в выходной. А кто знает, может быть, и придется. Теперь такое время. С едой все хуже. Говорят, что с 15‑го опять убавят хлеб. Что будет? И положение на фронтах весьма плачевное. Немцы близко от Ленинграда. Кругом идут бои. Чем все это кончится? Мне почему‑то не страшно за будущее. В городе сейчас все так неважно, что Папа делает выводы, что при немце будет не хуже, что уж некуда хуже. С этим я вовсе не согласна. Все‑таки, несмотря на лишения, я сейчас свободна, могу жить, учиться... а там еще неизвестно, что будет...

Говорят, что с 15‑го откроют школы. Хоть не очень верится, но надеюсь. Как хорошо было бы!..

15 октября 1941 года. (...) Сводки передают очень плачевные. Уже немцы рвутся к Москве – Калининское направление, юг весь занят (Киев, Мариуполь, Брянск и другие большие города).

Я теперь каждую ночную тревогу уношу с собой дневник. Папа, вероятно, догадывается о содержании моего «свертка в газете». Однажды он сказал мне: «Ты сожги свой дневничок, а то придет немец, прочитает»... Я ответила что‑то несвязное. Теперь часто действительно раздумываю над этими его словами. В самом деле – что делать? Жечь? – быть может, придется и сжечь, а жалко, очень жалко, ведь скоро будет уже два года. (...)

Может быть, это я сама придумала из‑за своего сейчас одиночества, или действительно на меня это повлияло, но вот уже много дней, как я думаю о Фимке. Думаю, когда ложусь спать. Лежа с закрытыми глазами, я представляю его себе, вижу снова школу, вспоминаю различные случаи. Глупая, какая я глупая. Я думаю, где он сейчас, что с ним? Мне он уже несколько раз приснился, и все в таких снах, что в действительности ничего такого не может быть...

26 октября 1941 года. Получила письмо от Кары. Написала ответ. Писала о Фимке, о таком, что я никогда ей не говорила. И вот решила не отсылать этого письма. Рвать его не буду, а положу в дневник. Пусть же никто, кроме меня самой, не знает об этом.

Письмо Каре

Здравствуй, Карочка (читай только одна), здравствуй, моя милая Кариша! (...)

Кариша, ты пишешь, что часто вспоминаешь наших ребят. А я? Глупая, мне они даже снятся, и особенно почти каждую ночь снится... Кара, я никогда тебе об этом не говорила и не писала. И до сих пор еще никто, кроме меня самой, об этом не знал. Какая я сумасшедшая. Но раз ты мне говорила о многом, то... В общем, мне часто, очень часто снится Фимка. Сны, ты знаешь, всегда бывают неправдоподобные, такие и у меня. Кара, милая, только ты никому ничего не говори. И поскорее сожги это мое письмо. Может быть, ты будешь знать что‑нибудь о Фимке – напиши мне. Какая я глупая – ведь это совсем не то, что у тебя, а тем более, например, у Люси – ведь Фима тоже ничего не знает. Просто ты помнишь, зимой, в феврале, ты некоторое время болела. Карочка, ты не обижайся, но это были хорошие дни.

Сейчас такое время! Кто знает, что будет со всеми нами через месяц, через год? Интересно бы заглянуть в будущее. Если бы все было нормально, как всегда. Если сидели бы мы опять с тобой за партой в нашей чудесной школе, то... Кариша, если со мной что‑нибудь случится, найди его и скажи ему.

Сейчас вечер. Папа уснул на оттоманке, Мама в кухне. Я сижу за столом в большой комнате и пишу. Рядом книжка – я перечитываю «Девяносто третий год» Гюго. Какая хорошая вещь. Радио выключено. У вас там, конечно, нет радио, но это вряд ли хуже... Страшно надоедает...

Я наконец закончила «Войну и мир». В целом очень мне понравилось, но я совсем не согласна с Толстым: как он пишет о Наполеоне, о Кутузове. Жалкие людишки, игрушка судьбы, ярлычки событий. Совсем не такими я их представляла раньше, да и представляю теперь. А Наташа?! Неужели таков был удел девушки того времени? Чудесная, поэтическая девушка, очень тоненькая, живая, восприимчивая и чуткая, все время привлекающая к себе симпатии, она превратилась в... ну не буду писать...

Напишу о двух вещах, которые меня сильно заняли.

Был Василий Денисович. Вчера утром, когда пили чай, он мне обо многом рассказывал. Как европейский путешественник, он говорил о Германии, говорил о годах НЭПА у нас. Он считает, что частная торговля гораздо лучше, удобнее и выгоднее. Он рассказывал, какое изобилие и дешевка бывает при ней. Говорил о немецкой честности, о жизни в Германии. В целом он считает, что если Ленинград возьмут (а это он считает неизбежным), то многое будет как до революции или как в Германии. Это он считает поворотом в лучшую сторону.

Есть над чем задуматься. Я о немцах слышала много как положительного, так и отрицательного (конечно, не по радио – радио я теперь совсем не верю). Интересно, которое оправдается на деле. Я чувствую, что не буду доверчиво относиться ни к тому, ни к другому (за это говорит моя гордость). Я не уподоблюсь Ире К. в суждениях (например, ее быстрый переход к антисемитизму), но сначала беспристрастно посмотрю.

А второе – это частые теперь раздоры у нас в семье. Правы и виноваты бывали все по очереди, но очень много сердимся и дуемся. Папа сегодня говорил, и, кажется, серьезно, что уйдет, как бы тяжело это ни было. Я не хочу принимать этого всерьез. Вспоминаю, как однажды сказала, что могу уйти, но Папа ответил: «Неужели ты уйдешь от своего Папочки...?» Мне было тогда очень стыдно. А теперь? Неужели Папа это серьезно говорит? Или ему действительно очень тяжело? Какая я часто бываю нехорошая, гадкая, злая!

Вот и сейчас пишу на дежурстве. Мама не разбудила меня, как обещала, а два часа просидела сама. Я надулась, рассердилась и заругалась на нее. Я, конечно, права, но, быть может, не следовало мне так делать? Что ж будет дальше? Так и впрямь с ума можно сойти или убежать куда‑нибудь из дома. Какая я нехорошая, неблагодарная, жестокая. Но неужели я не смогу переделаться? Ведь чувствую же я, что внутри я совсем не такая, что очень, очень хочется любить, уважать, хочется, чтобы тебя любили...

29 ноября 1941 года. Не писала больше месяца. Как много пережила и передумала я за этот месяц. Постараюсь написать все по порядку.

С 3‑го по 6‑e были четыре счастливые дня. Открылись школы. Очень много новых впечатлений. Я учусь в 15‑й – где Нина. В школе всего 5 классов. (...) Вообще условия занятий совсем иные – тем более что помещений неповрежденных мало – кабинеты. Занимаемся в галошах, пальто висят в классе, портфель всегда с собой, в тревогу идем в убежище, в перемену сидим в классе. Все это, конечно, мешает учиться, но я рада, очень рада школе, в ней имеешь занятие. В школе же нам давали еду – суп и кисель.

Из девочек отмечу двойняшек Струнь – противных и глупых, у них очень смешные, звонкие голоса. Таня Рабинович очень неприятна на лицо. Из нашей школы, но из другого класса, Ира Лебедева, кажется, неплохая девочка. Остальные – больше «никто». Позднее пришла новенькая – девочка на вид старше 8‑го класса, производит впечатление старой гимназистки, зубрилы и подлизы, но довольно ограниченной. Кажется, она знала хорошо Горлиных и переписывается с ними. Села я с Ирой. С ней более других сблизилась за это время – вместе ходили в школу, вместе учили готический шрифт, но дружбы между нами нет.

Но, увы, прошли эти счастливые дни, оставив лишь приятные воспоминания.

Бомба упала напротив школы и не разорвалась – не занимаемся. Так длится почти месяц.

У Вали З. в бомбежку погибла мама. Бедная, что переживает Валя, что чувствует? Я вдруг почувствовала, что надо сходить к Вале. Была у нее. Быть может некстати, но, думаю, она меня поймет.

Праздник 7 ноября прошел вяло. Был В.Д. День отметился хорошим питанием – достали брюквы. Что же, теперь и это хорошо.

Это случилось 16‑го. Прошло уже много дней, так что воспоминание не очень ярко. В наш дом, во двор, попала фугасная бомба. Упала она удачно – только одна жертва. У нас вылетели стекла и рамы. Был большой переполох, немножко страшно. Сейчас вспоминаю обо всем уже спокойно. В те дни меня брало раздумье: жили люди, имели свои важные дела, много дел, а вот упала бомба – и все собрались, и копошатся, и починяют свои жилища, позабыв обо всем другом, и дом шумит, словно муравейник.

Настали тяжелые дни – дни тоски, апатии и физического страдания. Жаль, что нет школы – нет цели, занятия. Все пусто и тяжело. Целые дни хожу по очередям, мерзну дома, а вечером собираемся все и готовим еду. И еще хорошо, если она есть.

Чувствуешь, что опускаешься, что бесцельно проводишь время, но что же поделаешь...

Вот тут‑то и появилось у меня новое в отношениях с родителями. Я буквально влюбилась в свою Маму. Началось это в тот памятный банный день. Мы обошли 5 бань и помылись в очень плохой баньке на Гороховой. Тогда я удивлялась Маме и восхищалась ее выносливостью и умением перебороть страдание. Она еще ободряла меня, уставшую и раскисшую. И с того дня она представилась мне совсем в другом свете, чем‑то вроде идеала – она и красива, и женственна, и так работоспособна. Дома она приберет все, помоет, как простая хозяйка, а потом оденется лучше и идет на работу, как прекрасная дама. Милая Мамочка, я так полюбила тебя за это время. Как‑то раз мне удалось сделать для нее все так хорошо ‑ она пришла с дежурства иззябшая, утомленная, я встретила ее ласково, все было убрано, чай готов; она была довольна. A мне было так приятно!

Совсем иное отношение у меня к Папе. Сейчас приходится учитывать продукты, делить каждый кусочек. Невольно о Папе складывается неприятное впечатление эгоиста. Да, он очень большой эгоист во всем. Он отказывается от дежурства, хочет все как‑то получше, от меня же требует беспрекословного повиновения и, в то же время, любви и простоты. Я же не могу так, не получается из меня этого папиного идеала. Часто мы спорим, и я все дальше от него отдаляюсь. С Мамой хоть тоже мы часто спорим – теперь люди очень раздражительные (по многим причинам) – но я ее так люблю, мою Мамочку...

Изменилось и отношение к подругам. Я всех чуждаюсь и отдаляюсь. (...) Я много думаю. По вечерам не могу писать – дома Мама с Папой, но в уме часто составляю длинные послания и сочинения. Вот как я начала бы одно из них: «...В мире есть царь. Этот царь беспощаден, Голод – название ему». Некрасов «Железная дорога».

Голод – одно из страшных физических страданий. Как и другие физические страдания, его нельзя передать полностью на словах или в письме ‑ его надо испытать. Это страшное чувство: хочется есть. Хочется есть что‑нибудь – хлеб, картошку, дуранду, мясо, сахар, шоколад – лишь бы есть, лишь бы побольше. Остальные чувства и мысли притупляются, думаешь о еде, о прошлой еде, о будущих счастливых временах. В будущем ставишь себе первую проблему – насытиться; представляешь, как устроишь жизнь...

Утром каша, обязательно вкусная, горячая каша с маслом. Потом чай или какао, хлеб, булка, сахар, всего много, всего в избытке... Смешно, но об этом думаешь часто, очень часто. Кажется странным, как можно было раньше так мало есть, как можно было уделять так мало внимания питанию и т. д.»

Недавно произошло нечто и приятное, и очень мерзкое, нехорошее: Папа принес кошку – да, живую кошку принес в портфеле домой. Раньше у него был разговор, обычно полушутливый, что, возможно, придется есть кошек, но дальше шутки не шло. Я обмерла. Папа сказал, что очень хочет есть, а потому принес для себя, и чтоб я не волновалась. Я не могла выдержать непреодолимое чувство отвращения, гадливость наполняла меня, я расплакалась и уехала к Маме. Вернулись мы вдвоем. Понемногу я успокоилась. Действительно, ведь все это лишь предрассудки. Мы едим свинину и хвалим, а уж чего‑чего свинья не ест, ведь кошка чище. В данном случае это был кот одних знакомых, абсолютно чистый, ел из одного блюдца, был очень жирный. В общем, Папа его освежевал – мясо я видела, вполне приличное и красивое, и мы... съели кошку. Это было вкусно, совсем без привкуса, жирно, питательно, но ели мы, скрывая от других, ели редко глядя друг другу в глаза, и теперь мне не хочется об этом думать и вспоминать, больше я все равно не хочу этого есть... Кто знает, быть может, еще придется.


Дата добавления: 2019-02-12; просмотров: 179; Мы поможем в написании вашей работы!

Поделиться с друзьями:






Мы поможем в написании ваших работ!