Из протокола 271 заседания СНК 3 страница



       Бонч-Бруевич изложил ему, в чем дело, упомянул о вине, решении Ленина... Урицкий нетерпеливо слушал его, все время враждебно поглядывая на меня.

—— Так, так, — поддакивал он Бонч-Бруевичу, — так, так... понимаю... — И вдруг, резко повернувшись ко мне, в упор бросил: — Знаю я все эти шту­ки... знаю... и я вам не дам разрешения на выезд загра­ницу... не дам! — как то взвизгнул он.

       — То есть, как это вы не дадите мне разрешения? — в сильном изумлении спросил я.

       — Так и не дам! — повторил он крикливо. — Я вас слишком хорошо знаю, и мы вас из России не выпустим!..

       И между нами началось резкое объяснение. {28} Вмешался Бонч-Бруевич. Он взял Урицкого под руку и, отведя его в сторону, бросил мне:

       — Простите, Георгий Александрович, сейчас все будет улажено... тут недоразумение... мы поговорим с товарищем Урицким... одну минуту...

       И он продолжал тащить Урицкого в сторону.

       — Никакого недоразумения нет! — кричал Урицкий, несколько упираясь. — Никакого недоразумения... Я все хорошо знаю... товарищ Воровской писал...

       Бонч-Бруевич увлек его, почти потащил в дальний угол и стал с жаром о чем то ему говорить. Я стоял в полном недоумении... А Бонч-Бруевич про­должал в чем то убеждать Урицкого, и оба сильно жестикулировали...

       Беседа их тянулась долго. Вдруг я почувствовал, как кровь прилила мне к лицу, и с плохо сдерживаемым гневом я подошел к ним:

       — Так как разговор идет, очевидно, обо мне, то я просил бы вас говорить при мне, а не за моей спи­ной... В чем дело, товарищ Урицкий? Почему вы не хотите дать мне разрешение?

       — Вы не уедете из России — визгливо вскрикнул Урицкий. — Напрасно товарищ Бонч-Бруевич убеждает меня...

       И он, вдруг оторвавшись от Бонч-Бруевича, отбежал куда то в сторону, повторив мне еще раз: «не уедете, не уедете». Во всем этом было столько непонятного мне озлобления и какой то дикой решимости, что я в полном недоумении спросил Бонч-Бруевича:

       — Что с ним, Владимир Иванович?.. В чем вообще дело?.. Откуда это озлобление?.. При чем тут Воровский?... Я ничего не понимаю...

       — Ах, глупости все...

{29} И он конфиденциально сообщил мне, что Воровский дал обо мне в личном письме к Урицкому очень неблагоприятную для меня характеристику...

       — Так пусть он мне это скажет в глаза! — закричал я и, бросившись к Урицкому, резко сказал: — Извольте сейчас же объяснить мне, на каком основании вы не желаете выдать мне разрешение на выезд? Сейчас же! Я требую... понимаете?!..

       Он ответил мне, многозначительно подчеркивая слова :

       — У меня имеются сведения, что вы действуете в интересах немцев...

       Тут произошла безобразная сцена. Я вышел из себя. Стал кричать на него. Ко мне бросились А. М. Коллонтай, Елизаров и др. и стали меня успокаивать. Другие в чем то убеждали Урицкого... Словом, произошел форменный скандал.

       Я кричал: — Позовите мне сию же минуту сюда Ильича... Ильича...

       Укажу на то, что вся эта сцена разыгралась в большом зале Смольного института, находившемся перед помещением, где происходили заседания Совнаркома и где находился кабинет Ленина.

       Около меня метались разные товарищи, старались успокоить меня... Бонч-Бруевич побежал к Ленину, все ему рассказал. Вышел Ленин. Он подошел ко мне и стал расспрашивать, в чем дело?

Путаясь и сбиваясь, я ему рассказал. Он подозвал Урицкого.

       — Вот что, товарищ Урицкий, — сказал он, — если вы имеете какие-нибудь данные подозревать товари­ща Соломона, но серьезные данные, а не взгляд и нечто, так изложите ваши основания. А так, ни с того, ни с {30} сего, заводить всю эту истерику не годится... Изложите, мы рассмотрим в Совнарком... Ну-с...

       — Я базируюсь, — начал Урицкий, — на вполне определенном мнении нашего уважаемого товарища Во­ровского...

       — А, что там «базируюсь», — резко прервал его Ленин. — Какие такие мнения «уважаемых» товарищей и пр.? Нужны объективные факты. А так, ни с того, ни с сего, здорово живешь, опорочивать старого и тоже ува­жаемого товарища, это не дело... Вы его не знаете, това­рища Соломона, а мы все давно его знаем... Ну, да мне некогда, сейчас заседание Совнаркома. — И Ленин то­ропливо убежал к себе.

Урицкий присел за стол и стал что то писать. Бонч-Бруевич вертелся около него, и что то с жаром ему доказывал. Ко мне подошел с успокоитель­ными словами Елизаров:

       — Право, не волнуйтесь, Георгий Александрович. Вот уж не стоит... У Урицкого, видите ли, теперь про­сто мания... старается что то уловить и тычется носом зря... все ищет корней и нитей.

       — Да нет, Марк Тимофеевич, — сказал я, — мне все это противно... Какие то нелепые подозрения, на­меки... И я буду требовать расследования, чтобы выяс­нить эту атмосферу каких то недомолвок и пр....

       Урицкий, между тем, кончил писать и передал написанное Бонч-Бруевичу, который, пожимая плечами, прочитал написанное и опять стал что то доказывать Урицкому, горячо ему оппонировавшему. Наконец, Бонч-Бруевич махнул рукой и понес бумагу в помещение Совнаркома.

       Началось заседание Совнаркома. Урицкий взволнован­но бегал по зале, подходя то к одному, то к другому {31} и о чем то с жаром говорил, усиленно жестикулируя и посматривая на меня. Прошло несколько времени и из залы заседания вышел Елизаров вместе с каким то высоким седым человеком. Они направились ко мне.

       — Ну, вот, Георгий Александрович, Совнарком рассмотрел заявление товарища Урицкого и нашел его неосновательным и постановил не занимать­ся этим делом... Но если вы хотите и настаиваете, то вот товарищу Стучко, — он указал на своего спутни­ка, — с которым прошу познакомиться, поручено вас выслушать.

Заговорил Стучко. Он предложил изложить сущ­ность дела. Я ему сказал, что дело очень простое: мне отказывают по каким то неизвестным мне подозрениям, в разрешении на выезд заграницу... И Стучко и Елизаров потолковали еще со мной и ушли на заседание, сказав, что доложат Совнаркому. Прошло довольно мно­го времени, прежде чем они вышли снова.

— Вот, Георгий Александрович, — обратился ко мне Елизаров, — товарищ Стучко сделал свой доклад по делу Урицкого. И Совнарком решил, что товарищ Урицкий не имеет никаких оснований не выдавать вам разрешения на выезд и должен вам выдать загранич­ный паспорт... И вообще, плюньте на это дело... все это обычные кружковые дрязги!..

       И тут же, подозвав Урицкого, он передал ему решение Совнаркома. Дело было кончено. Но необходимо отметить, что тут началась настоящая обывательщина: Урицкий заявил мне, что я должен подать обычное прошение и не здесь, а на Гороховой, в помещении градона­чальника, в общем порядке. И три дня меня еще мане­жили. Урицкий вымещал на мне, заставляя меня стоять в очередях и ездить то на Гороховую, то в Смольный, {32} требуя каких то справок и пр. Но, наконец, паспорт был у меня в руках и, наскоро собравшись, я снова двинулся в Стокгольм через Финляндию на Торнео и Хапаранта...

       Я посвятил сравнительно много места описание мое­го столкновения с Урицким. И сделал я это не для того, чтобы повествовать о моих злоключениях, а лишь по­тому, что как-никак, а ведь Урицкий был историческим лицом, независимо от величины, и мне кажется полезным показать этого героя, ликвидировавшего Уч­редительное Собрание, в другой сфере его деятельности!..

       Скажу правду, что только в Торнео, сидя в санях, чтобы ехать в Швецию на станцию Хапаранта (рельсового соединения тогда еще не было), я несколько пришел в себя, ибо, пока я был в пределах Финляндии, нахо­дившейся еще в руках большевиков, я все время бо­ялся, что вот-вот по телеграфу меня остановят и вернут обратно. И, сидя уже в шведском вагоне и пере­бирая мои советские впечатления, я чувствовал себя так, точно я пробыл в Петербурге не три недели, как оно было на самом деле, а долгие, кошмарно долгие годы. И трудно мне было сразу разобраться в моих впечатлениях, и первое время я не мог иначе формулировать их, как словами: первобытный хаос, тяжелый, душу изматывающий сон, от которого хочется и не можешь проснуться. И лишь много спустя, уже в Стокгольме, я смог дать себе самому ясный отчет в пережитом в Петербурге...

       Отдохнув с дороги, я через два дня явился к Воровскому, чтобы сообщить о принятом решении про­давать в Швеции при моем посредничестве запасы наших вин. Он, по-видимому, был очень неприятно удивлен, увидя, что я вернулся жив и здрав, но {33} сперва хотел было встретить меня по прежнему, как доброго знакомого.

       — А, вот и вы! — начал он. — Хорошо ли съездили?.. Что там новенького?...

       — Как видите, — сухо ответил я, — несмотря ни на что, я таки вернулся. И вот, в чем дело...

       Тут я изложил ему выработанный нами проэкт вывоза старых вин. Ему это сообщение не понрави­лось и он, не скрывая уже своей неприязни ко мне, сказал:

       — Все это очень хорошо, но почему это дело воз­лагается на вас и на Красина? Ведь в Стокгольме, на­сколько мне известно, я являюсь официальным представителем РСФСР... Казалось бы естественным возложить это дело на меня... или вообще поручить мне ор­ганизовать его.. Ну, да впрочем, раз такова воля началь­ства, я должен повиноваться...

       — Да нет, — ответил я, — пожалуйста, берите его на себя. Я вам передал только по указанно Ленина об этом решении и проэкт. Но у меня нет ни малей­шего желания нарушать ваши прерогативы...

       Я, признаться, был рад, что дело этим кончилось, так как не сомневался, что, если бы я принялся за него, то Воровский употребил бы все меры, чтобы мешать мне, пошли бы дрязги... Когда этот вопрос был у нас пись­менно оформлен, и я собирался уже уходить, Воровский вдруг спросил меня снова дружески-интимным тоном:

       — Ну, Георгий Александрович, скажите мне теперь по-товарищески... что?.. Очень плохи дела в Петербурге?... Скоро конец?..

       — О, нет, все идет великолепно, — сухо ответил я и, оборвав этим наше свидание, ушел.

{34} Само собою, я написал Красину о моем разговоре с Воровским и о том, что я отказываюсь от этого дела, и просил его передать об этом Ленину. Месяца через два я получил от Красина письмо, в котором он, между прочим, сообщал, что собирается в Стокгольм.

       К этому времени положение Воровского, как по­сланника, значительно окрепло. Он снял помещение для своего посольства, расстался с «Сименс и Шуккерт» и назначил себе в помощь в качестве торгового аген­та некоего Циммермана, мужа сестры своей жены, которому были приданы и консульские функции. Я знал несколько этого Циммермана. Это был неудавшийся кинема­тографический артист, человек без всякого образования с резко выраженными черносотенными симпатиями, очень безалаберный, не имевший ни малейшего представления о торговых делах. С Воровским я почти не ви­дался, лишь изредка встречая его у жены Красина, причем мы с ним никогда не разговаривали. Но так или иначе, до меня доходили слухи о деятельности представи­тельства.

       Отмечу вкратце, что в то время Стокгольм, как столица нейтрального государства, представлял собою весьма оживленный торговый центр, наполненный вся­кого рода дельцами-спекулянтами, торговавшими всем, чем угодно, и составлявшими себе громадные капиталы. Естественно, что, когда на рынок выступила и РСФСР, вся эта армия дельцов устремилась в советское посоль­ство и, пользуясь случаем, стала сбывать ему всякие негодные товары. И в «Гранд-Отел», где, по существу, находилась черная товарная и валютная биржа и где юти­лись все эти спекулянты, заключались громадные сделки, и оттуда же шли по всему городу разговоры обо всех {35} ловких проделках, о колоссальных куртажах, о сбыте негодных товаров и пр. и пр.

       Но в мою задачу не входит приведете этих слухов и разговоров и потому я не буду их повторять. Однако, было одно обстоятельство уже общественного значения, вышедшее за пределы простых слухов и ставшее одно время довольно сенсационным, о котором я вкратце и упомяну. Как я отметил выше, около советского правительства ютилось не мало темных дельцов. И вот в Стокгольме же произошло несколько убийств (не могу привести, сколько именно было случаев) лю­дей, ведших дела с представительством. Убийства эти произошли при обстоятельствах весьма таинственных, и вскоре в городе заговорили о какой то специальной организации, расправлявшейся с близко стоявшими к представительству лицами... Слухи ползли и ширились и при­нимали подчас какие то фантастические размеры... Об этих убийцах и убийствах Воровский написал брошю­ру под заглавием, если не ошибаюсь, «Лига убийц». Я читал ее и, насколько помню, она ничего не разъяснила. И вопрос этот так и остался, в сущности, весьма загадочным... Когда-нибудь беспристрастная история раскроет его, а также и роль Воровского...

       Между тем, приехал Красин. Мы встречались с ним почти каждый день и, само собою, все время гово­рили о том, что у нас обоих болело — о России, обме­ниваясь нашими впечатлениями и наблюдениями. Сообщил он мне подробности — уже общеизвестные — о разгоне Учредительного Собрания...

       Как и понятно читателю из вышеизложенного, мои впечатления были в высокой степени мрачны. Не менее мрачен был взгляда Красина, как на настоящее, так и на будущее. Мы оба хорошо знали лиц, ставших у {36} власти знали их еще со времени подполья, со многими мы были близки, с некоторыми дружны. И вот, оце­нивая их, как практических государственных деятелей, учитывая их шаги, их идеи, учитывая этот новый курс, ставку на социализм, на мировую революцию, в жертву которой должны были быть, по плану Ленина, при­несены все национальные русские интересы, мы в будущем не предвидели, чтобы они сами и люди их школы могли дать России что-нибудь положительное. Mы отдава­ли ceбе ясный отчет в том, что на Россию, на народ, на нашу демократию Ленин и иже с ним смотрят толь­ко, как на экспериментальных кроликов, обреченных вплоть до вивисекции, или как на какую то пробирку, в которой они проделывают социальный опыт, не дорожа ее содержимым и имея в виду, хотя бы даже и изломав ее вдребезги, повторить этот же эксперимент в мировом масштабе. Мы ясно понимали, что Россия и ее на­род — это в глазах большевиков только определен­ная база, на которой они могут держаться и, эксплуа­тируя и истощая которую, они могут получать средства для попыток организации мировой революции. И притом эти люди, оперируя на искажении учения Маркса, строили на нем основание своих фантастических экспериментов, не считаясь с живыми людьми, с их страданиями, принося их в жертву своим утопическим стремлениям... Мы понимали, что перед Россией и ее народом, перед всей русской демократией стоит нечто фатальное, его же не минуешь, море крови, войны, несчастья, страдания... Было поистине страшно. Ведь мы оба с юных лет любили наш народ, худо ли, хорошо ли, чем то жертвовали для него, для борьбы за его светлое будущее, за его свободу. В нас не погас еще зажженный в юные годы светоч нашего, для нас великого и {37} дорогого идеала — добиваться и добиться того момента, ког­да наш народ в лице своих государственных организаций, им излюбленных, им одобренных, им установленных, свободно выскажет свою волю, — как он хочет жить, в чьи руки он желает вложить бразды правления, каково должно быть это правление... И мы по­нимали, что, как мы это называли, «сумасшествие», ох­ватившее наших экспериментаторов, есть явление, с которым следует бороться всеми мерами, не щадя ни­чего.

       Бороться!? Но как? Чем? Мы понимали, что борь­ба в лоб, при завоеванных уже большевиками позициях, бесцельна и осуждена на провал. Мы понимали, что они, худо ли, хорошо ли, но спаяны крепкой спайкой, состоящей из сплетения личных эгоистических интересов, как бы известной круговой порукой, общим их страхом перед тем, что они натворили и еще натворят, и что это положение обязывает их цепко держаться друг за друга, то есть, прочно и стойко органи­зовываться и хранить свои организации и дисциплину, как бы жестока она ни была, ибо в них заключается их личное спасете от гнева народного... Мы видели, как деморализована и дезорганизована наша демократия, раз достаточно было какого то ничтожества урицкого (употребляю это имя в нарицательном смысле) для того, чтобы сломать и уничтожить то светлое, что представляет собой Учредительное Собрание. Мы не обвиняли ее. Но мы с печалью констатировали, что великая идея в своем воплощении оказалась слабой и беспомощной, как внутри себя, так и вне, ибо разгон Учредительного Собрания прошел, можно сказать, незамеченным — никто не встал на защиту его... Это дало и дает основание для глубоко неверного и глубоко неискреннего {38} заключения, что идея эта уже изжита народным сознанием, что она уже погибла в самом народе. Нет, мы верили еще в жизненность самой идеи, в ее историче­скую необходимость, понимая, что лишь дезорганизованности демократии, сжатой тисками относительной организованности большевиков, была настоящей причиной про­вала Учредительного Собрания.

       Мы оба отлично сознавали, что новый строй несет и проводит ряд нелепостей, уничтожая технические силы, т. е., то, что теперь принято сокращенно называть «спецами», деморализируя их, возводя в перл создания замену их рабочими комитетами, которые в лучшем случае, при самом добром желании, беспомощно бьются в вопросах им совершенно непонятных. Равным образом мы хорошо понимали, что стремление изничтожить буржуазию было не меньшей нелепостью. Мы сравнивали ее с буржуазией западноевропейской и, яс­но, находили ее еще молодой, только что, в сущности, начавшей развиваться и становиться на ноги, что она по социально-историческому закону должна была еще внес­ти в жизнь много положительного, еще долго и в положительном же направлении влиять на жизнь, толкая ее вперед. Словом, что этот социальный класс и у нас и в Европе и на всем свете еще должен нести свою историческую культурную и прогрессивную миссию, улуч­шая человеческую жизнь, толкая ее на путь широкой сво­боды. Оставаясь марксистами, мы не могли, конечно, не отдавать ей в этом справедливости и не могли не защи­щать ее права на существование, пока в ней еще зреют творческие силы, пока ее исторический путь еще не закончен... Но я не буду приводить и развивать все эти, в сущности, социально - азбучные истины, я упоминаю о них только для того, чтобы читателю была ясна та {39} психология, которая определяла собою наши рассуждения и обоснования. Но перед нами стояла российская современность, в широком понимании этого слова, не помнящая род­ства все забывшая, готовая все ломать и губить. Мы от­давали справедливость искренности заблуждений этих людей (я говорю об искренно, по невежеству, заблуж­давшихся, а не о тех, которые старались и стараются примазаться к победителям, подпевая им в тон, и стремящихся только устроить свои личные дела и делишки, сделать карьеру, нажиться, имя которым легион), и тем более мы приходили в ужас...

       И сколько времени могло это продлиться?

       Мы неоднократно возвращались к этому вопросу, ставя его друг другу. Красин, дольше моего наблюдавший Россию при большевиках, сокрушенно разводил руками и начинал сомневаться в скоротечности их власти. И не только потому, что он считал их абсо­лютно сильными, а исключительно по сравнению с неор­ганизованностью самого населения, его усталостью, про­никшей все сознание населения, впавшего в состояние какой то инертности, состояние как бы общественной потери воли, у которого точно руки опустились... И срав­нивая это состояние российских граждан, хотя и недовольных большевицким режимом, но упавших духом и не способных к борьбе, с громадной энергией, хотя бы и энергией отчаяния и инстинкта самосохранения большевиков и их относительной организованностью, он говорил:


Дата добавления: 2019-01-14; просмотров: 198; Мы поможем в написании вашей работы!

Поделиться с друзьями:






Мы поможем в написании ваших работ!